Лондон
Шрифт:
– Видно издалека! – объяснял Айзик. – И больше.
И в тот самый день он наконец решился. Скромная пекарня на Флит-стрит обзаведется очаровательным эркером. На это не жаль никаких денег.
– Можем ли мы себе такое позволить? – немного нервно поинтересовалась жена.
– О да, – отозвался он бодро, сияя вогнутым, узким лицом. – Не забывай, графиня Сент-Джеймс должна мне тридцать фунтов.
На Пикадилли нашли пристанище не только лучшие магазины. В пять часов пополудни того же дня небольшой паланкин с утонченной леди Сент-Джеймс, который несли два носильщика, присоединился к сотне других экипажей с гербами, миновав ворота и украшенный колоннадой двор большого каменного палладианского особняка, что в горделивом романском одиночестве высился на северной стороне улицы напротив «Фортнума».
На фешенебельных площадях Уэст-Энда стояло несколько очень больших домов, но некоторые аристократы – герцоги в основном – были настолько богаты, что могли позволить себе маленькие дворцы. Таким был лорд Берлингтон. И хотя Берлингтоны много лет предпочитали свою изящную итальянскую виллу в местечке Чизуик на западе, для приемов время от времени использовался огромный дом на Пикадилли.
Там, разумеется, собрались все. Аристократы, политики и целое созвездие людей искусства, благо Берлингтон-Хаус был местом, где покровительствовали живописи и изящной словесности. Присутствовал Филдинг, чей роман «Том Джонс» устроил в прошлом году сенсацию; был и его слепой сводный брат Джон, оба – люди весьма достойные. Там находился и художник Джошуа Рейнольдс. Был даже Гаррик, актер. Существовало правило, согласно которому на крупные приемы полагалось созывать как можно больше известных людей, а Берлингтон-Хаус мог вместить их тысяч пять, и еще для пары сотен осталось бы место на лестницах. Леди Сент-Джеймс элегантно скользила от компании к компании, везде бросая несколько слов и тем гарантируя, что ее видели. Но выискивала украдкой только его. Он обещал быть.
И прибыл.
Когда леди Сент-Джеймс только познакомилась с капитаном Джеком Мередитом и их роман еще не успел начаться, она неизменно ловила себя на том, что в его присутствии краснела, как малое дитя. Это обескураживало. Находясь же в одной с ним компании, она утрачивала всякую элегантность, которую обрела так давно, что та стала ее неотъемлемой частью, как руки и ноги. Лоск слетал с нее подобно расстегнутому платью, и она застывала колодой и недотепой, страшась, что это заметят.
Теперь, когда она подошла к нему, все было иначе.
Сперва затрепетало сердце, затем пробежала мелкая дрожь, которой не скрыли ни безупречный наряд, ни гладкая прическа. После прихлынул жар. Он зародился в грудях, столь восхитительно полуобнаженных, сосредоточился где-то в центре ее существа и вдруг устремился вниз горячим потоком, произведя такой мощный животворящий взрыв, что это граничило с кошмаром.
Его вышитый мундир был цвета бургундского – в тон карим глазам, как поняла она сразу, не успел он на нее посмотреть. Высокий и стройный, он ненадолго отстал от компании и повернулся к одному из огромных окон. Осознав ее присутствие, когда она приблизилась, он предусмотрительно обернулся не сразу. Только вполоборота глянул и улыбнулся, как мог бы приветствовать любую другую, и она отметила пролегшую на щеке красивую, мужественную складку. С парика на обшлаг упала толика пудры.
Они стояли почти вплотную, осознавая лишь обоюдное присутствие, говорили тихо, дабы не привлекать внимания.
– Ты придешь?
– В восемь. Ты уверена, что его не будет?
– Абсолютно. Он в палате лордов. Потом будут ужин и карты. – Она вздохнула. – Он не меняется.
– Еще и играет по мелочи, черт побери, – обронил Мередит. – В клубе мне ни разу не удалось вытянуть из него больше пяти фунтов.
– Значит, в восемь?
– Непременно.
Она чуть кивнула и отошла, как будто едва соизволила заметить его. Но на душе у нее пели птицы.
В Севен-Дайлсе ужинали устрицами. Гарри Доггет взирал на ватагу ребятни. Все выглядели уличными оборванцами, каковыми и являлись. Два семилетних мальчугана, Сэм и Сеп, были босы и курили длинные трубки. Дымящие дети были обычным делом в георгианском Лондоне.
– Устрицы? Опять?
Малышня кивнула и несколько нервно указала на лестницу. Доггет закатил глаза. Все они знали, что это значит. Словно в ответ из комнаты наверху донесся приглушенный удар, после чего половицы нестройным, но прочувствованным скрипом возвестили неизбежное появление миссис Доггет – жены, или, как подобающе называл ее Гарри, Сатаны.
Гарри Доггет вздохнул. Но могло быть и много хуже, подумал он. По крайней мере, дети приспосабливались неплохо, хотя он, сказать правду, толком
не знал, сколько их штук. Ясно было лишь, что все они кокни, и это уж наверняка, заверил он себя, когда тяжелый шлепок ознаменовал готовность миссис Доггет опробовать лестницу.Гарри Доггет был кокни и тем гордился. Мнения о происхождении этого слова разнились. Кто-то говорил, что оно означало непутевого человека, другие – что идиота, третьи называли что-то еще. Никто не знал, когда и как оно прилепилось к лондонцам, хотя Гарри слышал, что в дедовскую эпоху им пользовались редко. Однако в одном сходились все: чтобы стать истинным членом сего достойного общества, необходимо родиться в пределах досягаемости звона большого колокола Сент-Мэри ле Боу.
Звук этот, видимо, малость сносило ветром. К кокни причисляло себя большинство обитателей Саутуарка, что за рекой; в кокни записывались и жители других районов, например Спиталфилдса к востоку от Тауэра, если только не предпочитали, как часто случалось, слыть гугенотами. На западе же, от Флит-стрит и Стрэнда до Чаринг-Кросс, Ковент-Гардена и соседнего района Севен-Дайлс, земляки Гарри Доггета, как только старый колокол нарушал тишину летнего вечера, кивали и говорили: «Я кокни – будь здоров, и никаких разговоров».
Не приходилось удивляться и острому уму, которым славились кокни. Как ему не быть, коль скоро в Лондонском порту веками выживали за счет сообразительности старые англичане, викинги, французы-норманны, итальянцы, фламандцы, валлийцы и бог знает, кто еще? Зоркие торгаши, горластые лодочники, трактирщики, театралы, увековеченные непристойным, многозначным и вульгарным языком Чосера и Шекспира – уличные жители Лондона с рождения беспрепятственно плавали в изобильнейшей реке выражений и слов, какую знал мир. Неудивительно, что смышленые кокни любили играть словами и, по людскому обычаю с начала времен, рифмовать. [68]
68
Отличительной чертой диалекта кокни является рифмованный сленг. Вместо того чтобы сказать одно слово, используют рифмованную пару слов, которая с ним созвучна. За «trouble and strife» (беда и спор) скрывается слово «wife» (жена); именно так, а не Сатаной называет свою жену Доггет. «Loaf of bread» = «head» (краюха хлеба = голова). Интересно и то, что слова похожи рифмуются не только по звучанию, они еще высмеивают то слово, которое хочет употребить говорящий.
Дети едва научились говорить, а Гарри уж растолковывал:
– «Монах-чернец» означает «лжец». «Хлеба краюха» – «башка от уха до уха». «Кролик и свинья» – понимай «болтовня». – Урок продолжался: – «Пшеничная нива» – «улочка крива». – С ухмылкой: – Ну а «кимвалы» – «сапожника причиндалы»? [69]
– Яйца! – вопили дети.
– Нет, – возражал он с серьезностью проповедника. – Это шила, такие маленькие пики, которыми сапожники проделывают дырки в коже. Так?
69
«Cobbler’s awls» = «balls», то есть «сапожное шило» рифмуется с «тестикулами». В сленге «тестикулы» соответственно сокращаются до «cobblers» – «сапожники», что трудно передать по-русски.
– Мудя! – восторженно визжали те.
Поэтому-то Гарри Доггет и буркнул при виде миссис Доггет, одолевавшей ступени:
– Сатана!
Подразумевая «жена».
Добравшись до поджидавшего ее семейства, она уже стала красной как рак, но вовсе не от нагрузки. Бедой миссис Доггет был «Аристотл», то бишь «боттл». В бутыли же засел «сукин сын».
Что означало «джин».
Мамашино горе, как они говорили, но горе больше смахивало на семейное, потому что одному Богу известно, сколько лондонских семей пострадало от этого зла. Беда крылась в том, что чистый спирт был очень дешев, и когда голландский король Вильгельм ввел в обиход сей популярный на его родине напиток, городская беднота настолько к нему пристрастилась, что тот превратился в величайшее проклятие того времени. Гуляло присловье: «На пенни пьян, на пару – в лежку», а миссис Доггет, увы, тратила больше пары пенсов на дню. «Освежает», – так она выражалась, когда приступала к делу, и не было силы ее остановить.