Лорелея
Шрифт:
— Свиная кровь?! — с омерзением воскликнула вампирша, принюхавшись и оттолкнув стакан. — Она… отвратительна! Я не буду пить эту гадость!
Артур растерялся. Он отчего-то ожидал, что его приношение воспримется с трепетом и радостью, как живительное спасение, но Мицци была очень расстроена и рассержена.
— Но ведь это не может быть человеческая кровь! — попытался оправдаться он.
— Почему?
Ах, почему! Потому что это негуманно, жестоко, ужасно! Преступно, в конце концов. Так ведь нельзя, и ты это знаешь, милая маленькая Лорелея, живущая засчет человеческих жизней. Но разве ты поймешь?
— Она невкусная, — произнесла Мицци, осторожно взяв стакан с красной жидкостью. — И она делает меня слабой. Это не может сравниться с… Ах, ну хорошо! — она картинно
С тех пор это стало некоторым ритуалом, и не самым неприятным, стоит сказать. Артур приносил ей кровь и был уверен, что вампирша больше не убивает людей. Откуда взялась такая уверенность, он и сам не знал; возможно, это был вопрос веры. Он хотел верить, что она его не обманывает, что самое главное условие, при котором они могли быть вместе, соблюдено. Вопреки словам Мицци, свиная кровь не сделала ее слабее, она так же возвращала ее щечкам нежный розовый оттенок, а коже — тепло и мягкость, словно у живого человека. Когда Артур ласкал ее нежную кожу, когда видел ее лучистые глаза и сотканные из золота волосы, он чувствовал себя счастливейшим человеком.
Иногда англичанин вспоминал, зачем вообще он приехал в Рим, и тогда рано поутру отправлялся по сонным улочкам в музеи Ватикана или виллу Боргезе, или Музей ди Рома — на встречу со своей ожившей мечтой. Однако, гуляя по роскошным залам среди таких же, как он, приехавших со всех концов Европы и Америки людей, Артур не мог понять, отчего же его оставляют равнодушным произведения давно почивших мастеров, которые он столь долго мечтал увидеть. Из души будто бы вырезали кусок и заменили его другим чувством, более насыщенным, более настоящим, и теперь оно полностью занимало юношу, а не те куски холста, что равнодушно взирали на него из рам.
Понимая, насколько бессмысленными теперь стали его занятия, Артур все же продолжал поддерживать привычный ему порядок вещей, который создавал определенную стабильность и той соломинкой, что вытягивала его в нормальный, человеческий мир. Он даже взял книги в библиотеке — те немногие, что нашел на английском и французском языках, а в музеях всегда ходил с блокнотом, записывая свои мысли и наблюдения. Мысли получались удивительно скучными и сухими, словно выдержки из энциклопедической статьи, и чем-то очень напоминали лекции профессора Риверса. Впрочем, для искусствоведа это было и неплохо. «Возможно, — думал Артур отстраненно, — эти заметки пойдут в мою работу». О будущем этой работы, как и о возвращении в Англию и продолжении учебы, мыслей у него почему-то не было.
В те дни, когда он не выходил, он часто оставался в их доме с огромными комнатами и высокими потолками, где в пустых коридорах заблудилось эхо. Артур сидел за письменным столом при мягком свете газовой лампы, разложив свои книги и записи, бумагу и чернила, но смотрел поверх них — на Мицци, в уютной полудреме лежащую на диване в ворохе подушек и шелков своих юбок. Конечно, занавески были плотно задернуты — об этом Артуру не приходилось напоминать. Разумеется, он сделал бы все, чтобы она была в безопасности. Сейчас она казалась ему такой слабой и беззащитной, что юноше хотелось обнять ее и укрыть, как нежный, ранимый цветок. Днем она была вся в его власти, но он не знал, что с этой властью делать, а потому лишь мог находиться рядом и наблюдать за ней, спящей. Иногда Мицци просыпалась и кидала быстрый взгляд из-под пушистых ресниц: здесь ли он еще, не ушел ли, не бросил ее?..
То были самые любимые дни, в которых время терялось и забывалось, которые пролетали одним мгновением, чтобы потом наступила долгожданная ночь. Тогда он с радостью проваливался в мягкий туман, с которым не мог сравниться никакой наркотик, и руки Мицци вновь обвивали его, а губы щекотно шептали какие-то ничего не значащие слова на ухо; тогда он был по-настоящему счастлив.
— Abend ist's, die Sonne ist verschwunden, Und der Mond strahlt Silberglanz; So entfliehn des Lebens schoenste Stunden, Fliehn vorueber wie im Tanz… [1]1
Она пела своим нежным, тягучим, как мед, голосом стихи какого-то немецкого поэта, своего современника, чье имя не было столь известно, но чьи слова Моцарт переложил на музыку. Артур не понимал слов, но чувствовал, что смысл их — здесь и сейчас, прекрасный момент вечности, который никогда не кончится.
И тот июньский вечер — кажется, это был еще июнь, хотя Артур не был уверен — ничем не отличался от других. Возможно, стал еще более жарким и душным; возможно, ночь стала на пару минут длиннее, чем была еще вчера, но здесь юноша тоже не мог сказать ничего определенного, ведь засекать моменты счастья с секундомером было бы просто глупостью. Он шел домой чуть позже, чем обычно, задержавшись на мосте Святого Ангела. Холодные лунные блики — точь-в-точь как те из немецкой песенки Мицци — танцевали вальс на воде Тибра, а величественные скульптуры ангелов казались ожившими и готовыми воспарить в небо. Сегодняшнюю ночь он хотел провести именно здесь, гуляя с Мицци по ночному Риму.
Еще одним тот вечер все же отличался — романтические настроения Артура нашли воплощение в одной изящной безделушке, купленной у местного ювелира. Нитка розового жемчуга лежала в бархатном футляре и приятно утяжеляла карман. Артур представлял себе, как Мицци радостно рассмеется при виде этой вещицы, как нежно будут оттенять переливающиеся жемчужины ее кожу и отражаться в глазах. Да, ей определенно должно понравиться; он улыбнулся своим мыслям и зашагал в сторону дома.
Когда же он понял, что в тот вечер все пошло не так?..
Уже подходя к пьяцце Навона, петляя в узких улочках недалеко от дома, Артур с удивлением ощутил, как романтическая легкость сменяется необъяснимым волнением, тем чувством, о котором он почти забыл, но которое преследовало его по пятам в Париже. Сердце усиленно забилось, когда разум еще только пытался понять, что же происходит. Юноша остановился посреди дороги, переведя дыхание. Скоро, очень скоро он вернется домой к властительнице его мыслей, и снова все станет хорошо и спокойно, исчезнут страх и глупые сомнения, Мицци ласково улыбнется ему и поцелует его в губы. Как всегда, как было и должно быть. Только отчего вдруг его охватила эта внезапная тревога, от которой хочется бежать, не оборачиваясь?..
Он глубоко вздохнул и продолжил свою дорогу — до пьяццы Навона оставалось не более пятисот футов, и сейчас не могло быть ничего лучше, как оказаться в спасительной тишине своей квартиры, рядом с той единственной, которую…
Но что это? Этот звук — такой тихий, почти на грани слышимости — которого не должно быть. Эта тень, мелькнувшая так быстро, что ее легко можно было не заметить — и ее тоже не должно было здесь быть. Это предчувствие — единственное, в чем Артур мог быть уверен той ночью. Но все вместе было уже странным образом ему знакомо, и чем дальше, чем ощутимее становилось deja vu.
И вот, словно во сне, юноша медленно поворачивает на соседнюю улицу. Фонарь горит тускло, вот-вот погаснет, и его нервный свет создает причудливые тени на мощеной улочке. Фонарь качнулся на ветру, и из тени выступает туфелька: обычная, женская, небольшого размера — в темноте большего и не углядишь. Артур делает еще шаг и видит выступающую из темноты девичью ногу в грязном чулке. А вон и сама девушка — лежит, бесформенной тряпичной куклой прислонившись к стене. Что с ней? Она пьяна? Ее избили? Мертва? Но она тут же перестает интересовать англичанина, когда привыкшее к темноте зрение различает еще одну фигуру, склонившуюся над ней.