Love International
Шрифт:
Так начался разлад. Через четыре года на собственном выпускном дочь Саша жестоко отвесила отцу:
– Ты просто болтун, папа. Болтун и больше ничего.
Красивому такому папе, по случаю торжественному и необыкновенному явившемуся в блеске всех одуряющей и привораживающей фармакопеи, в головокружительных аптечных колерах – фурацилиновых, как электрическая молния, дудочках, при пиджаке-реглан с открытой грудью, горящем изумрудами драконовой, огненной зелени, и совершенно ошеломляющей, разящей сразу наповал сорочке цвета антисептической, антигрибковой жидкости Кастелляни. Такому душке, очаровавшему и педсостав, и всех выпускников без исключения разливами десятиминутной яркой речи, в которой, перемежая сны Веры Павловны с коллизиями «Папиных дочек», он сто самых невероятных и блистательных синонимов придумал к любимому словечку Чернышевского «эгоизм» – «здоровье», «ясность», «очевидность», «простота», «дельность», «решительность» и «то, что мозг спинной, и головной, и копчик, вместе взятые», и вот ему, отцу-красавцу, который в своем перманганатно-калиевом
– Ты болтун. Болтун и больше ничего.
И хорошо, что не при всех. Не при всех. В коридоре, на ходу, тут же срываясь и убегая в какую-то гримерку, будку киномеханика, лабораторию при химкабинете, с какой-то такой же Марией Спиридоновой, чтобы только не участвовать в выходе парами, в вальсе белых фартуков и черных бабочек, на площади торжеств, линеек и забегов на пятьдесят метров перед родною школой.
Да, это было больно. Очень больно. Но все же теплилась надежда, довольно долго оставалась, на какое-то израстанье, выкипанье, умягчение, на новомодный «Клерасил» и старозаветный сок алоэ, рассасывание змей, жгутов, канатов, ну или перерождение во что-то куда менее напряженное и концентрированное, просто в излишне ярко прорисованные вены, в чуть вздувшиеся, в чуть пульсирующие иной раз жилы, в румянец слишком, быть может, новогодний на щеках. Особенно когда она выбрала ту же специальность и тот же вуз. Те же пути движения, те же флюиды, но, увы, не помогло… Все тот же ветер гнал и гнал все те же облака на восход, на Колыму и в Абакан… гражданка Парамонова в Душечку не израстала, не выкипала, не смягчалась… Хуже того, вместо абстракций навроде совести, стыда и искупления, повседневный modus operandi Александра Людвиговича не опосредовавших ни в какой степени и лишь в отношениях с дочерью являвшихся и раздражавших, как тараканы в чистой кухне, со временем объявилась еще и очень неприятная конкретика, а с нею практика – «общественное действие» и даже «активное сопротивление», и эти уже угрожали опосредовать, и самым неприятным образом… Простая ночевка дочери, приход на ужин к папе могли обернуться допросом или обыском… Заботами, расходами, но главное – отходом от той равноудаленности и равноприближенности ко всему и вся, что позволяла Александру Людвиговичу так ловко тереться и кормиться, подобно хорошему теленку, у всех семидесяти семи наличных маток разом, включая главную держательницу и молока, и киселя в округе – собственно государство, с его субсидиями и фондами, образовательными проектами и просветительскими начинаниями.
В последний год, впрочем, опасность подобного весьма ослабла, но далось это очень дорогой и неприятною ценой. Переходом моральных, этических и прочих идеологических разногласий между отцом и дочерью в область личной, чисто животной неприязни. И виновата в этом была любовь. Внезапно обручившаяся с позывом остепениться, устаканить жизнь и быт. От нерегулярности обедов, ужинов, эякуляций и фелляций перейти к размеренному и правильному их чередованию. От романов и союзов длиною в месяц, три, четыре, максимум пять перейти к чему-то более устойчивому и даже смысло- и жизне- образующему. Иными словами, в квартире на Лесной завелась дама, не приходящая, а постоянная. Не пассажир, а член экипажа. А впрочем, какая уж там дама. Стала жить необыкновенно изящная, быстрая как веретено и ломкая как ногти, длинноволосая и большеглазая красавица. Самая настоящая мамзель. Двадцати трех лет от роду. То есть родившаяся тогда, когда Сашеньке Непокоевой уже был годик. Год! Двенадцать месяцев. Имелись шесть зубов во рту и набор из десяти базовых слогов, помимо банальных и стандартных «па» и «ма», включавший также примечательный и необыкновенный «за» и означавший «зая!». Вислоухого, мохнатого, рыжего с глазами-пуговицами. Все как-то Саша могла пережить и допустить, но только не предательство этого бесхвостого заштопанного гермафродита. Как-то соединявшего ее с отцом, что-то таинственное, общее формировавшего секретное и недоступное ровесницам, ну или даже женщинам гораздо младше, тридцати пяти и даже тридцати, до этого вертевшимся возле отца. Бесследно приходившим и уходившим. Ну а теперь вот этой, не просто заявившейся и севшей так, словно навсегда, но и какого-нибудь своего Тобика, Бобика или Леву наверняка притащившей в дом. Плюшевую гадость, тварь линялую и зацелованную, наверняка усевшуюся сторожить изголовье, покой и счастье общего ложа. Ненависть захлестывала от одной мысли об этом, но умереть, увидев собственными глазами, было, по счастью, невозможно. Съехавшись с Асей Акуловой, отец очень быстро перебрался из двушки на Лесной в трешку на углу Миусских. И ключа от этой квартиры у Саши уже не было. Для связи оставался лишь номер телефона. И вот однажды утром, очень некстати, Саша им и воспользовалась.
– Папа, ты не на бабе? Говорить можешь?
Остро ощущая, как малиновый сироп обиды заливает ему лицо и царапающая, душащая, как непропеченный хлеб, сдоба оскорбления запирает горло, Александр Людвигович тем не менее выдавил из себя:
– Ты где? Что-то случилось? Очень плохо слышно.
Прозвучало название какого-то подмосковного медвежьего угла, что тут же вылетело, ни на секунду не задерживаясь, из головы, и далее какая-то сбивчивая история об акции защиты, а может быть, в поддержку, пикете, митинге – то ли рощу нельзя ни в коем случае вырубать, то ли помойку ни за что на свете отсыпать – и это тоже в сознании не удержалось…
– И нас всю ночь держали в автозаке в Раменском… всю ночь… и там, а может быть, и в отделении уже, не знаю,
у меня пропали кошелек и телефон… только карточка осталась, она в рюкзаке была… в потайном кармане на спине…– Тебе деньги нужны? – сквозь жар обиды и духоту оскорбления неимоверным усилием воли прорываясь в сухие поля чистого, безо всяких примесей смысла, спросил дочь Александр Людвигович.
– Да, пятьсот рублей. Ну или тысячу, если можешь… На карточку. Нам с Никой не на что уехать отсюда, а надо быстро, очень быстро, или нас снова повяжут…
– Кто такая Ника?
– Ну девочка… Подруга. Это ее телефон, только зарядка сейчас закончится…
И уже только в такси одно удивительное соображение, простая, собственно, мысль окончательно ошеломила и смяла Александра Людвиговича. В белой машине «Киа Рио», госномер 728, водитель Джанибек, уносившей А. Л. Непокоева на Маросейку, в Армянский переулок, туда, где притаился за кружевами кованой ограды, за кленами, пионами и белыми флагштоками неброский российский офис крупнейшего мирового производителя оборудования для добычи нефти и газа, Александр Людвигович сообразил, что дочь помнит. Помнит, вот что поразительно, помнит наизусть номер его телефона.
Его, человека, который очень хотел бы, мечтал забыть ее саму, Александру Александровну, как страшный сон.
Глава 3
Человек со смешной фамилией Виктор Большевиков работал в буржуйской компании. Двенадцать лет тому назад, когда Виктор только начинал подмахивать капиталистам и дуть в их дуду, слово «буржуи», в смысле англоязычные хозяева, а также их наемные англоязычные работники, использовалось вполне автоматически в разговорах любого уровня, включая еженедельную планерку у генерала:
– Хорошо. Согласуйте с буржуями текст, распечатайте на официальном бланке, поставьте мое факсимиле и шлите факсом в Роснефтегаз…
Новый генерал, сменивший старого в две тысячи восьмом, был помоложе, то есть воспитывался уже не на «Мистере Твистере миллионере», а на «Дяде Степе милиционере». Он не любил ни панибратства, ни амикошонства, тем более неуставных отношений и выражений, поэтому первое же прозвучавшее при нем определение «буржуи» по адресу тех необыкновенно приятных и обходительных, а равно деловых людей, что выбрали его и посадили в кресло, по вкусу ему не пришлось совсем. Буквально покоробило.
– Коллеги, – веско заметил новый генерал, с отчетливою неприязнью глядя в глаза так неожиданно и глупо подставившегося главбуха Андрея Вениаминовича, – наши зарубежные коллеги…
Очень скоро в компании уже был другой главбух. И еще много, много новых людей на должностях уже существовавших или только теперь внесенных в штатное расписание. Бизнес стремительно рос, и все меньше и меньше оставалось тех, в узком и понимающем кругу которых еще можно было употребить со смыслом и со смаком слово «буржуи». Идеологическая составляющая утратилась, и, как результат, в полном соответствии с учением основоположников марксизма, все смешалось в доме Облонских. Молоденькая девица – офис-менеджер, сегодня утром, сообщая Виктору, что зарубежные гости приехали и ждут, воскликнула:
– А эти товарищи уже в малой переговорной!
Товарищей было двое. Одного звали Каз, Казик, а другого Бартоломью. С Казом все было просто и понятно, а вот Бартоломью представлялся скромным, но стойким бойцом с глобализацией в форме всеобщего корпоративного обезличивания. Буржуйская транснациональная компания, с офисами, заводами, складами и сервис-центрами по всему миру, родилась когда-то в Америке, принадлежала и поныне американским акционерам, поэтому и управляли ею на правах прямых наследников американцы. Эти, в своем Техасе привыкшие всем по-простецки тыкать, не разводили церемоний ни со своими собственными именами, ни с чужими. CEO, ну то есть генерал всех генералов Theodore S. Watermill Jr., подписывался просто, по-ковбойски – Ted. И в вице-президентах у него крутились такие же простые, свои в доску Майки, Бобы, Сэмы и Филы. Естественно, что и Виктор Большевиков с первого же дня стал Vic’ом. Вик! Вечный уик-энд без энда! Vic be quick! Вперед и с песней! Слегка поежившись, но лишь вообразив себе, какие могли бы быть фонетические последствия, попробуй только парням из прерий дать представление о славянской хитроумной системе сокращений (Виктор – Витя – Тюля – Тора), Большевиков свыкся с неверным, но благозвучным вариантом компанейской односложности. Слышь, Вик! It’s big and thick. А вот Бартоломью быть Бартом или Барти не желал. Наперекор всей этой американской, заокеанской уравниловке и заединщине, строго держался своей многоукладной, стратифицированной веками парадигмы английской жизни. Мистер Бартоломью Обри.
Сейчас, сидя в гостевом офисе мячковского дистрибуционного центра, Виктор волей-неволей фиксировал все перемещения британского подданного по обширным складским просторам за стеной. Геопозиционирование всегда насвистывающего представителя неунывающего Альбиона в этом суперсовременном здании, стремительно построенном из металлических колонн и арок буквально за два лета словно бы из гигантского лего, было делом совсем несложным. Звукоизоляция у прагматиков из отдела развития и капстроительства определенно не стояла во главе угла. Гудки погрузчиков, шелест их шин, удары и рывки мостовых кранов, звяканье металлических строп и перекаты секционных ворот, конечно, вклинивались время от времени в звуковую картину, но It’s a Long Way To Tipperary неизменно и браво выныривала из любого водоворота шумов, то где-то там, слева внизу у первого ряда стеллажей, то чуть правее и выше, где всякая мелочь пряталась на полках мезонина. Мистер Бартоломью Обри работал.