Ловкость рук
Шрифт:
Анна плакала и повторяла выкрики толпы: «Долой, долой!» Призывы листовок мешались в ее голове со словами оратора. Слезы бежали по ее щекам. Она ничего не понимала. Ей было только восемь лет!
– Депутата, – пояснила Анна, – звали Франсиско Гуарнер; со временем он стал для меня символом всего самого ненавистного на свете. Добренький, нежный и ласковый с детьми. Ограниченный, но воспитанный, богатый, с хорошими манерами.
Анна рассказывала Агустину, что уже несколько лет она следит за головокружительной карьерой депутата. Гуарнер был подставной фигурой, манекеном, марионеткой, но в глазах буржуа – в тесном мирке ее родного дома, где царила отчужденность, – он был воплощением доброй старины, старинных манер и либерального восприятия жизни – всего того, что молодежь, чуявшая накал приближающейся борьбы,
– Это началось много позже, – сказала она. – Я долгое время находилась под влиянием матери, была забитым, безликим существом. Мать была сумасбродна, непостоянна и добра. Ее советы неизменно носили утешительный характер, подобно наставлениям в почтенных книгах, где объясняется, как победить робость или преуспеть в коммерческих делах. Они были нелепы и пусты, как скорлупа орехов: «Доверяй самой себе». Или: «Веди себя так, чтобы можно было извлечь выгоду из твоих знаний». Мать произносила эти наставления очень убежденно, но ее слова пролетали мимо моих ушей и не оставляли во мне ни малейшего следа.
Педагогические пособия, которые она покупала, запутали ее вконец, а расплачиваться за это приходилось мне. Мать вовсю старалась вырастить из меня полезного человека, она боролась с моей робостью, но так, что робость эта только увеличивалась. Мать заставляла меня наряжаться в школьную форму и вместе с ней посещать богатых дам, у которых она когда-то служила. Там она представляла меня как умненькую и воспитанную девочку. «Гораздо более развитую, чем ее сверстницы».
Иногда она водила меня в незнакомые дома, где, по ее словам, какие-то чудесные дети «очень-очень хотели со мной подружиться». Сопротивляться было бесполезно. Мать была непоколебима как скала: она никогда не отказывалась от того, что забирала себе в голову. И мне приходилось идти в гости туда, где меня никто не ждал, подниматься по лестнице к ненавистной двери, дергать тоскливо дребезжащий звонок. Не раз, всматриваясь в мое возбужденное лицо, какая-нибудь важная дама интересовалась, не больна ли я.
В свою очередь и мне приходилось принимать гостей – какого-нибудь разряженного мальчишку, которого тоже насильно приволакивала его мамаша. Я представляла себе, как этот мальчишка упирался, а мать заставляла его идти, приговаривая: «Хочешь не хочешь, а ты должен пойти и вести себя прилично. Я обещала этой бедной женщине, и ты не смеешь подводить меня. То, что у них нет денег, вовсе не причина презирать их. Во всяком случае, эта девочка твоя сверстница, и ты можешь поиграть с ней». От таких мыслей моя робость только увеличивалась. Я вся краснела и прилагала нечеловеческие усилия, чтобы вымолвить хоть слово.
Мамаша лелеяла мечту, что моя судьба будет совсем не похожа на ее, она не хотела, чтобы я училась стряпать, и раздражалась, когда я говорила ей, что в конце концов стану такой же работницей, как она. «Ложь! – кричала она. – Клянусь всем святым на свете, ты не будешь работать на фабрике. У тебя артистические задатки и манеры настоящей сеньориты». И почти незаметно для самих себя мы начинали жаркий спор; она старалась доказать мне, что я умна, а я упорно настаивала на своей посредственности. Я мучила ее: «Ты же знаешь, что говоришь неправду. Напрасно ты хочешь обмануть себя. Я такая же, как все: некрасивая и вульгарная, как многие девочки». Отец с неудовольствием и неприязнью наблюдал за нашими перепалками.
Мать была и тщеславней и умнее отца, который был всего-навсего простым столяром и чтил, как нечто незыблемое, свое мужское превосходство. Он полностью предоставил матери воспитывать меня и никогда не нарушал им же самим установленного правила.
Мама была благодарна ему за это и в разговоре со мной называла его «твой бедный отец». Она всегда оправдывала отца, если он обижал меня, объясняя его грубость тем, что он
много работает, устает. Но всякий раз, как я думаю об этом, мне кажется, она нарочно потворствовала отцовским выходкам с тайной целью еще больше отдалить нас друг от друга. В глубине души мать была страшной эгоисткой и даже в мыслях не могла допустить, чтобы я любила кого-то, кроме нее. Говоря о нашей семье, она всегда подчеркивала нашу с ней обособленность: «Только ты и я, доченька. Остальное нас не касается!»Восемь лет назад, когда мне было пятнадцать, я посещала уроки катехизиса для девочек из богатых семей. По воскресным утрам они прямо-таки осаждали местного священника. Это были девочки из привилегированного общества, они приходили к нам в чистенькие аудитории, играли с нами и дарили нам игрушки и сласти. Мама спала и видела, как бы протащить меня в их круг. Для этого она заставила меня ходить на занятия по воскресеньям, и я скрепя сердце исполняла ее прихоть.
В воскресной школе я познакомилась с девушкой по имени Селесте. Это была худенькая, изящная, очень воспитанная девушка, и я с первого дня прямо влюбилась в нее. Я видела в ней воплощение своей мечты: стать настоящей балериной. Ежедневно Селесте брала уроки танцев и однажды даже показала мне несколько фотографий, на которых была изображена в греческой тунике.
С тех пор все переменилось в моей жизни. Целую неделю я нетерпеливо ждала воскресенья, чтобы иметь возможность увидеть ее вновь, с наслаждением слушать ее мелодичный голосок, вдыхать нежный аромат, исходивший от ее тела. Она заметила мое обожание и стала оказывать мне предпочтение. Я сделалась ее любимицей. Я называла ее «сеньоритой Селесте», но она противилась этому. «Ради бога, Анна, – говорила она, – мы подруги и должны говорить друг другу «ты». Называй меня просто Селесте».
Селесте в моих глазах была воплощением сокровенной мечты: существом из высшего класса, и одно то, что я находилась с ней рядом, наполняло меня счастьем. Мало-помалу я привыкла считать дни, которые оставались до встречи с ней. По воскресеньям я вставала чуть свет, напяливала на себя гадкую школьную форму и пулей летела в приходскую церковь, а сердце у меня готово было выскочить от радости.
Меня очень интересовало, чем занимается Селесте в течение недели, но я не осмеливалась спросить ее об этом и только терялась в догадках. Жизнь ее представлялась мне тайным заповедником, куда я никогда не получу доступа. Стоило мне подумать об этом, как я вспоминала о непрочности нашей дружбы, и душа моя трепетала: мне казалось, что Селесте больше не придет на катехизис, и я замирала от ужаса. Мысленно я не раз обращалась к ней с вопросами. Вдали от нее я разговаривала с ней бойко и решительно и вела себя отважно и смело. Но стоило мне подойти к ней, как вся эта мнимая храбрость оставляла меня, и я едва могла пробормотать несколько слов.
Наверно, так продолжалось бы до бесконечности, если бы Селесте сама не заметила создавшегося положения. Однажды, склонив ко мне свое благоухающее личико, она спросила, люблю ли я ее. Сердце мое бешено заколотилось: мне пришлось сделать над собой усилие, прежде чем я сказала «да». Тогда Селесте с улыбкой взяла меня за руки и сказала, что я могу навещать ее каждый вечер. «Мы все тебя очень любим», – проговорила она. И тут я увидела, как из-за ее спины выглядывает множество ласково улыбающихся мне лиц. Селесте пригласила меня перед уходом домой; садясь в свой автомобиль, она еще раз обернулась и послала мне воздушный поцелуй.
В следующее воскресенье она не пришла на занятия, и я, подождав еще два дня и набравшись храбрости, пошла к ней домой на улицу Веласкеса. Самым тщательным образом, как только могла, я повязала волосы сиреневой лентой, а мама одолжила мне кожаную сумку гранатового цвета, в которой она хранила деньги: сдачу после рыночных покупок.
И вот я стояла с бьющимся сердцем у запертой двери, как мне помнится, стояла долго, прижавшись ухом к замочной скважине, подвергая себя риску быть застигнутой в такой некрасивой позе. Наконец я позвонила, и меня вдруг всю затрясло, как в лихорадке. Точно во сне, вошла я вслед за важной горничной в прихожую, где не решилась даже сесть; здесь я еще сильнее почувствовала свое безобразие и ничтожество. Так, довольно долго, я стояла, испытывая одновременно ужас и радость, готовая вот-вот разреветься, пока наконец не пришла Селесте.