Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ложится мгла на старые ступени

Чудаков. Александр Павлович

Шрифт:

Впрочем, на брёвнах не менее необычные истории можно было услышать и от взрослых, приходивших покурить, когда работать на огородах было уже темно. Одна была опять про капитана, только пехотного. Он вернулся с крупным мужским дефектом.

Рассказчик Филя Крысцат начал былр словесно таковой описывать, но всяких-энтих слов не нашёл, а нормальные при пацане (Антон оставался, когда все его приятели давно сидели по домам) употреблять, видимо, считал непедагогичным и поэтому тотальность дефекта показал выразительным рубящим жестом. Семья, двое детей, жена ещё молодая.

С собой капитан привёз ординарца Федьку, который и пользовал капитанову жену, и родился ещё один сын, и офицер, когда выпивал, брал его на руки и плакал. Но на этом история не кончилась. Федька нашёл себе другую, девку, и навострился жениться. Жена капитана плакала, и

он, пьяный, тоже плакал и кричал, что Федька свой, а другого, кто к жене прискребётся, зарубит топором к такой-то матери. Антон ждал, когда зарубит, но капитан упросил Федьку, чтоб тот к его жене иногда приходил, и выставлял бутылку, и они сначала вместе пили. Но топор, как повешенное в первом акте ружьё, ударил: невеста Федьки всё узнала и зарубила, но кого из троих, рассказчик вспомнить не смог. Кочегар Никита предположил, что скорей всего жену. Гурий сказал, что хорошо б самого капитана — всё из-за него, да и на кой… ему такая жизнь. Но рассказчик Крысцат веско бросил: никто не виноват, виновата война. И все поразились такой мудрости Фили Крысцата, но он честно признался, что так, ему передавали, выразился на суде защитник.

Рассказывали, что у убитого на сетчатке отпечатывается, как на фотоплёнке, портрет убийцы, почему многие убийцы выкалывают своим жертвам глаза. Научным фактом про сетчатку очень заинтересовался разведчик Бибиков, который потом подался в бандиты, а тогда ещё, наоборот, сидел со всеми по вечерам на брёвнах.

Вокруг шеи приговорённого к повешению шла наколка: «Ради Бога, не надо». Когда начали вешать и разорвали воротник, все её увидели. Приговорённого отпустили.

Уличной жизни мешала не школа. Школа была одно, улица — другое, миры эти не соприкасались, имели разную мифологию, разный язык; слова «советский», «пионер», «комсомолец» на улке не произносились. Уличной жизни мешало натуральное хозяйство.

У Гагиных жили собака, куры, гуси, корова, хряк, казённая лошадь, полагавшаяся дядьке Васьки как заготскоту, и Васька, придя из школы, должен был вывезти несколько тяжёлых тачек навоза, настелить корове и лошади свежей соломы, задать одной овса, а другой сена, надёргав его занозой из стога, предварительно отгребя от него снег.

Дядька-заготскот вдобавок ко всему имел приличное жалованье, у тех же, кто, как Гурка, зарплату получал пустячную и тянул семью — семеро детей, тёща, свояченица и ещё какая-то жившая в кладовке-темнушке слепая старуха, — надежда была только на хозяйство. С необозримого огорода, занимавшего огромный кусок косогора над Речкой, набивали в подпол по четыреста вёдер картошки, ниже по-над речкой тёща и свояченица разводили капусту и огурцы, слепая сродственница пряла в тёмном чулане, как парка, бесконечную шерстяную нитку, и жена Полина днями и ночами вязала варежки, одевая всю семью в носки, свитера и даже платья. Сам Гурка плёл корзины и вентеря, бондарил, для своих катал чёсанки, не брезговал брать с конного двора починять хомуты и чересседельники. На дворе их дома было не пройти из-за вязок прутьев для корзин, заготовок для дуг и куч навоза; во всём этом копошились большеголовые маленькие дети (у большеньких головы были нормальные) и орали — то на них обваливалась поленница, то бодал козёл или щипал гусак, ростом козлу не уступавший. Гурка, матерясь, отгонял метлой гусака, пинал в бок козла, подпирал поленницу слегами. Но своё разветвлённое хозяйство любил и его необходимость и значение теоретически обосновывал:

— Что мне ваш райком сделает? Уволит? Ну и увольняй к… матери. Когда я тому мордовороту нюх начистил и два месяца не работал, — мы что, подохли? Ещё лучше жили: время — вагон, я такую партию корзин за…л, весь базар о…л. Клал я на энтот райком с прибором и присвистом.

Что-то в этом роде говорил и отец: Сталин удушил середняка и продолжает давить личное хозяйство потому, что хозяин в деревне и полугороде свободнее горожанина, зажатого и прикованного к кормушке, в которой дверку подымает и опускает власть.

Улица не только бегала, играла, хулиганила, она — читала. Здесь тоже была оппозиция школе — в её домене. Читали не так и не то, что проходили и что рекомендовали в ежегодно спускаемых откуда-то списках. Из рук в руки передавали распадающиеся книги, часто по старой орфографии, без начала и конца и почти всегда без титула. В основном это были исторические романы — как потом установил Антон, Мордовцева, Данилевского, Дмитриева, среди девочек ходила Чарская, которую мы презирали,

позже, когда их начали издавать, появились Стивенсон и Дюма.

Главным читателем Улицы был Фомка Линник. Читал он целыми днями, по ночам при лунном свете, когда мать отбирала керосиновую лампу, по дороге в школу, прислоняясь к телеграфным столбам (один раз зачитался у столба перед школою, и мы весь урок видели его из окна). Но — странное дело — в голове его не задерживалось ничего, учился он неважно и особенно плохо почему-то по литературе и истории.

Дед не любил, когда Антон приносил уличные книги, и старался подсунуть Гоголя, упреждая: тебе с твоей чувствительностью не надо читать «Вия» на ночь; Антон читал как раз на ночь, но гоголевские ужасы его не трогали; ни разу не улыбнулся он и при чтении будто бы смешных «Вечеров на хуторе» и мненье это не переменил выросши, и сразу согласился с Набоковым, что Гоголь сам выдумал знаменитую историю о том, как типографские работники помирали со смеху, набирая эту книгу. «Мёртвые души» же, которые, полагал дед, читать ему рано, Антон страстно полюбил с первых строк про въезжающую в город N бричку Павла Ивановича Чичикова, который ему чрезвычайно нравился: был не слишком толст и не то чтобы слишком тонок, всегда умел найтиться и

замечательно брился, подперши щёку извнутри языком, так что в рассуждении гладкости она стала совершеннейший атлас. Про героев из других книжек можно было вспоминать какими угодно словами, но из этой — только теми, которые стояли там.

Вспоминая, Антон удивлялся, как мало влияла на них идеологически собственно школа. Влияние было скорее общегосударственное. Мы верили, что страна кишит шпионами. Читали, передавая друг другу, толстую красную книгу с рассказами, как пионеры помогают пограничникам. В журналах «Пионер» и «Дружные ребята» тоже печатались такие истории, в прозе и стихах. Герой одной из них, Вася Иванчиков, гуляя с другом возле колхозного поля, увидел как среди моря золотых колосьев вдруг что-то «зачернело, словно лодка на волне». Лодка оказалась плечами и кепкой незнакомого мужчины, который вежливо поздоровался с пионерами: «Здравствуй, русские ребята», — и пошёл своей дорогой. Вася послал друга на погранзаставу, а сам залез на высокую сосну — наблюдать. «Как узнать врага ты мог?» — спросил старший сержант после поимки ди- версанта. Находчивый Вася секрета не скрыл: «Русский русскому не скажет: — Здравствуй, русский, здравствуй, брат».

Мы страстно мечтали обнаружить хотя бы одного шпиона. Петька считал, что на худой конец подошёл бы какой-нибудь диверсантский пёс: «Зашита в ошейнике пачка бумаг: собаку послал с донесением враг». Но ближайшая граница находилась в трёх тысячах километров, к тому же Антон полагал, что пёс из стихотворения — редкое исключенье в благородной собачьей генерации.

Другое дело — люди, например, физик Александр Петрович Баранов. Приехавший с КВЖД, а до этого живший в Харбине, весёлый, мелкокудрявый, носивший роскошную серую тройку японского шевиота (агентурное сведение из подслушанного Мятом разговора возле учительской), Барашек идеально подходил на роль японского шпиона.

Рассказывал, что в Харбине бывал на концертах Вертинского и Лемешева. Вертинский — понятно, но Лемешев? Не могли разрешить народному артисту выступать перед белоэмигрантами. Было ясно: за Барашком надо следить. Мы залегали в бурьяне на краю соседнего огорода, но видели только, как Барашек ходил в клозет и сушившиеся на верёвке его кальсоны — шёлковые, как у штабс-капитана Рыбникова. Забавнее всего оказалось то, что, как узнали мы через много лет, Баранов действительно был завербован ещё на КВЖД, но разведкой не японской, а вовсе даже советской.

Одно время на роль шпионки у нас пробовалась ботаничка, дочь Кибаленко- Котырло, сотрудницы дореволюционного «Нижегородского листка». В Чебачинск она попала, сказав в учительской: по мнению её матери, молодой Горький печатал в этой газете очень плохие статьи и рассказы, а в другой раз высказав уже своё мнение, что роман Панфёрова «Бруски» надо бы назвать «Булыжники».

Подозрение на ботаничку пало по причине её исключительно уединенной жизни. Она даже не ходила на переменках в учительскую, а стояла в коридоре, положив портфель на подоконник. Знакомство водила только с одним человеком — своей землячкой, дочерью известного саратовского краеведа и историка Гвоздаво-Голомбиевского. Но у ботанички обнаружился брат, переведённый из Забайкальского военного округа, — он вряд ли позволил бы ей податься в шпионки.

Поделиться с друзьями: