Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ложится мгла на старые ступени

Чудаков. Александр Павлович

Шрифт:

27. Вольф Мессинг, гр. Шереметьев, барон Унгерн и прочие

Отец был человеком признательным и часто вспоминал своих благодетелей: Ивана Порфирьича Охлыстышева, учившего его слесарному делу, директоршу семипалатинской средней школы Екатерину Фёдоровну Салову, взявшую его на работу, несмотря на то, что он только что был исключен из комсомола (за разглашение на политинформации цифры пособия американского безработного, которое оказалось в несколько раз выше зарплаты токаря седьмого разряда), бывшего ученика деда сотрудника чебачинского НКВД Шаповалова, предупредившего, что у деда, если он не перестанет болтать, будут большие неприятности. Запомнил эти имена Антон именно от частого их упоминанья. Такое же благодарное отношение отец предполагал и у других. Уезжавшего учиться в МГУ Антона он снабдил рекомендательными письмами к своим довоенным

друзьям.

Первым, к кому поехал Антон, был некто Ратинов, в своё время два месяца проживший у Стремоуховых на Пироговке, где он отсиживался от НКВД. Впрочем, даром времени он не терял и к концу второго месяца женился на соседке по коридору. Взяв её фамилию (своя была — Драпов, и Антон, недавно узнавший, что ратин — тоже ткань, думал, что отец шутит), вышел из подполья, с новой фамилией явился на швейную фабрику «Большевичка» и сказал, что хочет в пошивочный цех, где как раз начали шить входящие в моду у аппарата ратиновые пальто. Это тоже походило на среднего качества юмор, однако Ратинова-Драпова тут же зачислили, и он сделал большую карьеру: в войну был замом главного интенданта 2-го Украинского фронта, одевал маршала Конева, а ныне занимал какой-то большой пост в Министерстве лёгкой промышленности. Жил он в высотном доме на Котельнической набережной.

Прочитав письмо, Ратинов с некоторым недоуменьем посмотрел на визитёра.

— Тут Петруша пишет, чтобы я со своими связями в министерстве помог тебе купить зимнее пальто. Он хочет — что? чтоб я сходил в наш закрытый магазин с тобою? Но зачем? То, что там висит, тебе не по карману. Тебе сколько денег дали? Я так и предполагал. Вообще, или я что-то не понимаю, или твой отец. На дворе не тридцатые годы, про которые он в письме вспоминает… Пальто на тебя можно купить в любом универмаге. Где ГУМ, ЦУМ, ты, наверное, уже знаешь.

Второе письмо было адресовано некоему Юрию Сергеевичу Ивашкину, с которым отец, кажется, прогуливал материнское наследство. Он тоже уже был каким-то чином — в исполкоме г. Электросталь ведал пропиской. К нему Антон явился прямо в служебный кабинет. Тот, ожидал Антон, прочтя письмо, добро улыбнётся и скажет, как немец генерал в «Капитанской дочке»: «Так он ещё помнит стары наши проказ». Но Ивашкин ничего не сказал. Ещё раз пробежав длинное письмо (о чём мог ему писать отец на четырёх страницах?) и подняв глаза на Антона, который в это время внимательно разглядывал большой во весь рост портрет Сталина в мундире генералиссимуса, хозяин кабинета бросил: «Перенесли из кабинета главного» и вопросительно уставился на Антона.

— Так что вы с твоим отцом хотите? Пётр пишет: «Ты, ведая пропиской всего города…» Ну, он несколько преувеличивает, но в общем и целом, конечно… А что нужно- то? Ты живёшь — где? В вашей старой квартире на Малой Пироговке? В общежитии МГУ? Тебе нужна прописка в Электростали? Нет? — Ивашкин поднялся из-за огромного двухтумбового стола. — Ну, звони. Телефон возьми у секретарши.

Телефона Антон брать не стал, а из прочих рекомендательных писем решил отнести только одно — к графу Шереметьеву.

В начале тридцатых граф уцелел потому, что при смене документов паспортистка вставила мягкий знак в его фамилию, и он везде говорил: «"Полтаву" читали? Откройте том Пушкина: «И Шереметев благородный…» А я — Шереметьев, из жителей подмос- ковной деревни Шереметьево, где собираются строить аэродром». Однако он всё ж таки загремел, глупо, уже в тридцать девятом, когда, наоборот, кое-кого выпускали. Впрочем,

получил скромно — пятилетнюю ссылку, которую отбывал в Чебачинске. После истечения срока ему каким-то образом удалось — редкий случай — не получить минус десять (городов), а вернуться в Москву.

Бормоча «И Шереметев благородный, и Брюс, и Боур, и Репнин», Антон отыскал старый дом в Богословском переулке.

Когда Шереметьев представлялся, перед фамилией он делал паузу и издавал некоторое небольшое как бы мычанье, будто пропуская какое-то слово. Многие догадывались и, как в «Подростке», спрашивали: «Граф?» — на что граф снова неопределённо мычал.

По телефону отвечал его дядька. Он тоже делал паузу: «У аппарата Фёдор», и после маленького молчания: «Нилыч». Дядьке перевалило за восемьдесят, это был крепкий, свежий старик с длинными пушистыми седыми висками, очень похожими на баки. Он был сыном другого дядьки Шереметьевых, родившегося ещё при крепостном праве и состоявшего при отце графа. Граф-сын называл своего дядьку Фёдор и на «ты».

Будучи старше графа Григория Александровича лет на двадцать и находясь при нём с младенчества, Фёдор поехал за ним и в ссылку, хотя его как социально близкого

никто ссылать не собирался. В Чебачинске граф бедствовал, существуя только огородом, который они обрабатывали вместе с Фёдором, да небольшими денежными переводами, посылаемыми ему из Омска другом отца, бывшим белым офицером, сумевшим это скрыть и в новой жизни хорошо устроившимся — завскладами при гортопе.

В Москве Григорий Александрович существовал, как он острил, тоже переводами, переводя на язык родных осин со всех основных европейских языков, с каких требовалось в данный момент. «Я не брезглив, — говорил он, заворачивая, однако, нижнюю губу, — перевожу даже с польского». Жил он вполне безбедно; за столом неизменно подымал тост: за кормильца и поильца; таковыми оказывались то прогрессивный писатель Алан Силлитоу, то Луи Арагон, то Анна Зегерс. Подписывал он свои переводы так: «Гр.

Шереметьев».

Антон привёз ему приветы от своих родителей вместе с трёхлитровой банкою солёных груздей — граф очень уважал их под водочку и говорил, что таких груздей нет больше нигде в мире. Пригласил бывать, и несколько раз Антон присутствовал у графа на приёмах.

Фёдор надевал белые перчатки и расставлял потемневший старый сервиз с сеткой мелких трещин, устраивал на колесиках вилки и ножи — второй после бабкина стол, где Антон увидел такие колесики.

Антона Фёдор зауважал по случайности. В первый свой визит опоздавший Антон попросил передать ему вон ту тройную менажницу. Как потом выяснилось, этот предмет только что был объектом обсужденья — никто не мог вспомнить, как он называется (Фёдор, бессомненно, знал, но вмешиваться в барский застольный разговор не смел).

Самый старый из гостей, бывший приват-доцент Санкт-Петербургского университета, уже успел выстроить целую теорию. Он заявил, что в последний раз видел эту деталь сервировки в ресторане Палкина в тринадцатом… нет, на год раньше, когда погиб «Титаник». А от долгого неупотребления атрофируются не только внешние органы, но и мозг. Так считал Ламарк, который, кстати, не так давно снова вошёл в большую моду.

Гости были — какие-то старики, глухие и молчаливые. Справа от Антона оказалась седая дама с трясущейся головой в наколке со стеклярусом, ей время от времени сосед переводил на французский кое-что из разговоров — прожив последние сорок лет в Париже, она по-русски говорила плохо, и с годами всё хуже. Съев свой пудинг, она быстро отрезала кусок пудинга на Антоновой тарелке и ловким движеньем при помощи ножа и вилки перебросила на свою. Антон подумал, что здесь так принято, и сделал вид, что ничего не произошло. Про визави Антона, с бородою сильно впрозелень (до того вечера Антон считал, что эпитет «зеленобородый» — метафорический), Шереметьев

сказал, что он — писатель, правда, последняя его книга вышла у Сабашниковых в двадцать пятом году.

Однажды Антон увидел здесь знакомое лицо: князя Голенищева-Кутузова, который недавно вернулся из эмиграции, — однокашника графа то ли по кадетскому корпусу, то ли по какому-то пансиону. Рассказывали, что, из-за редкости таких возвращений или уважения к фамилии, князя сразу по приезде пригласили к зампредседателя Моссовета Суворову. Заместитель встал и, протянув руку, представился: «Суворов». Голенищев протянул свою и сказал: «Кутузов». Суворов побагровел, но референт что-то шепнул ему на ухо, тот успокоился и заулыбался. Голенищев-Кутузов читал на филфаке спецкурс по Данте, на который ходили и историки, и философы. На первой лекции произошло небольшое недоразумение. Седой, красивый князь, выложив на кафедру огромный с золотым обрезом том in folio, оглядел битком набитую аудиторию и сказал что-то по- итальянски. Во фразе было имя Данте, студенты приветливо заулыбались. Он сказал ещё несколько фраз по-итальянски. Через несколько минут у аудитории закралось подозренье: не собирается ли парижский профессор весь курс читать на языке «Божественной комедии»? Прошло ещё несколько минут, он что-то спросил; сидевшие в первом ряду студенты и аспиранты-итальянисты закивали головами, лекция продолжалась. Аудитория зашумела. К кафедре, ступая, как по раскалённым углям, и взмахивая попеременно руками, чтобы показать, что он идёт необыкновенно тихо, подкрался завкафедрой романо- германской филологии и что-то зашептал князю в большое ухо. Голенищев замолчал, посмотрел на зава, на слушателей и сказал по-русски, приятно грассируя: «Дамы и господа! Пгошу пгощения! Видимо, я невегно понял свою задачу. Я полагал, что буду выступать пред теми, кто в подлиннике читает великого флорентийца. И даже несколько удивился, — он изящно-округлым манием руки обвёл многочисленную аудиторию. — Но если будет угодно, я готов читать на родном языке».

Поделиться с друзьями: