Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
Шрифт:
— Придурок, как и любой зэк, должен быть накормлен. Если бы он тащил недостающее питание с общелагерного склада, то он был бы в своем праве. Но он — вор, обкрадывающий остальных, так как берет с кухни, хлеборезки, каптёрки продукты, выписанные на всех заключенных.
Ноги мои отказывали ещё ходить, — о работе за зоной не могло быть речи, — и меня определили в КБЧ — коммунально-бытовую часть, где я выполнял несложные чертёжные работы. Здоровье стремительно шло на поправку. Я уже свыкся с мыслью о неизбежном получении дополнительной «десятки» и тут же написал жене письмо, в котором вернул ей свободу и просил забыть обо мне. Моя жизнь не принадлежала мне, я родился не под звездой семьянина и думал проявить непреклонность, хотя одновременно жила какая-то надежда. Поэтому, когда я получил от упрямой фантазерки категорический отказ выполнить мое требование и упреки, что я хочу от неё избавиться, я утвердился в необходимости поступить, как она того хочет.
Я знал, что её стихия, идеал — семья, материнство,
Я много раз спрашивал себя, как легче: когда знаешь, что один на земле, а она устроилась и сын ничего о тебе не знает, или когда её связываешь, лишаешь свободы, ничего взамен не обещаешь, заедаешь молодость, требуешь верности, поддерживаешь в ней несбыточные надежды… Спокойней, естественно, первое решение: ты выкидываешь человека из своей жизни, перестаешь за него отвечать, думать, мучиться. Но тем самым ты вычеркиваешь из своих переживаний крупнейшее борение духа и одновременно сталкиваешь под откос самого близкого. А раз так, да благословен Богом второй путь. Пусть мы проиграем, и конечная ставка бита, но наши души будут неоднократно светиться белым ослепительным пламенем, и поражение станет победой.
Долго я терзал мою Изольду уговорами и отказами, но ее алмазная твердость оставалась непреклонной. Какая-то стальная струна вошла в ее душу, и мы остались в то время связанными узами брака.
Сердце женщины
Женщины под следствием, в тюрьмах, за колючей проволокой потрясают, и в художественных произведениях эта тема по плечу лишь огромному таланту.
До 1948 года лагеря были смешанными, и много женских судеб прошло мимо меня. Как только питание улучшалось, я очень страдал от вынужденного одиночества, но, как правило, не разрешал себе близости, так как в тех условиях это было слишком унизительно.
Если бы мне вдруг случилось попасть на воображаемую планету, заселенную людьми с неведомым социальным строем, то я не стал бы изучать всех его особенностей, чтобы получить верное представление. Я готов был бы поверить, что доктрина этого режима обеспечивает жителям счастье, о котором здесь столько говорят, так как судя по орудиям, заводам, средствам сообщения данная планета находится на высоком техническом уровне. Я попросил бы ознакомить меня только с двумя вопросами: состоянием искусства и положением женщины.
Если бы мне сказали, что искусство создается для народа и не содержит в себе ничего чуждого его пониманию, да показали бы при этом выполненные кистью копии цветных фотографий или полотна, робко повторяющие начатки импрессионизма, и при этом я узнал бы, что несогласных с существующим положением и постановлениями, его поддерживающими, сажают в сумасшедший дом, то мне стало бы ясно, что в этом обществе свобода духовного развития отсутствует и в нем царит удобный для власти застой.
Если бы мне сказали, что женщина — юридически равноправный член общества и занимает то же положение, что мужчина, а посему вполне счастлива, — то я с особой настойчивостью попросил бы разрешения ознакомиться с разными участками и не с теми, куда меня готовы были провести находящиеся на особом содержании гиды, а с теми, куда мне захотелось бы пойти самому. Получив согласие, я обследовал бы самые тяжелые и грязные объекты, посмотрел бы, кто занят на ремонте железнодорожных путей, на вонючих и вредных химических производствах, на вытягивающих все силы сельских работах. Затем посетил бы тюрьмы, следственные отделы, казематы, где казнят и пытают, лагеря, где при недостаточном питании требуют непосильного труда. И если во всех таких местах я увидел бы женщину, да к тому же узнал бы, что она еще ведёт дом, стоит в очередях, отсиживает часами на собраниях, ездит в командировки, подвергается мобилизации… — я проклял бы такую планету со всеми её «достижениями», ракетами, кораблями и бомбами. Такого положения терпеть нельзя, ибо это — позорная разновидность плохо скрытого рабства. Такое отношение к женщине противоречит природе цивилизованного человека.
Доказательством могут служить многие случаи в лагерях военного времени. Всюду, где была хоть ничтожная возможность, мужчина помогал женщине. Вопреки жуткому голоду, бесчеловечным сталинским установкам на истребление заключенных, её оберегали, как только было возможно, и она в последнюю очередь вытягивала свой смертный жребий. Существует мнение, что женщина лучше приспособлена к голоду, благодаря большим запасам в её организме, и при этот ссылаются на блокаду Ленинграда во время войны. Не спорю. Но в условиях, где надо выполнять непосильную норму, это преимущество исчезает быстро, ибо, обладая меньшей силой, женщина гораздо труднее справляется с огромным количеством тяжелой работы, силы ее иссякают, и она без задержки
выходит из строя. Во время войны в Вятлаге почему-то создали специальную женскую командировку при седьмом лагпункте. Результаты были ужасны: все погибли. Напротив, там, где женщины попадали в сильные мужские бригады, они переживали годы, которые были убийственными для большинства заключенных. В нашей мех-мастерской в начале войны были русская Оля и осетинка Зоя, вдова одного из крупных партийных руководителей. Последняя очень любила своего мужа, была с ним счастлива и после разрушения семьи воспылала тигриной ненавистью к режиму, особенно к Сталину; у неё стоило поучиться. Мы оберегали их, как сестёр, не позволяли поднимать тяжести, и они занимались секретарскими обязанностями, перепиской каких-то ведомостей. Когда у Оли открылся понос, наши «пропускники» из-под земли достали рису.В свою очередь, женщины платили нам любовью и привязанностью. Я всю жизнь невольно поклонялся красоте и, наверное, в силу этого нередко идеализировал тех представительниц слабого пола, с которыми пересекалась моя жизнь. Но в моих увлечениях отсутствовало самое главное — любовь. И поэтому, не желая сделать ничего плохого и даже искренне стремясь сделать свою подругу счастливой, я приносил под конец горе и страдания.
Так складывались у меня отношения с медсестрой амбулатории первого лагпункта. Хорошенькую блондинку, студентку Анечку посадили в тюрьму перед войной, когда Сталин, будучи также «лучшим другом учащихся», ввёл для ограбления нищего населения плату за образование. Специалисты по выдуманным делам трансформировали естественную воркотню молодёжи в антисоветские организации, а особое совещание дало «участникам» восемь лет. За не вызывавшую сомнений явную безвредность Анечка получила пять, и поэтому её допустили в санчасть. Тем самым она, в отличие от других, была спасена от смерти. Кроме того, она находилась в центре раздачи питания и я был за неё спокоен, считая, что она сыта. В эту ужасную зиму я частенько заходил к ней в процедурную поболтать, выпить стаканчик хвойной воды, так как мы верили в её целебную силу, способную побороть цынгу. Как ни странно, я действительно пережил тринадцать лет заключения, побеждая её каждый раз в начальной фазе.
С Анечкой у меня установились только братские отношения. Весной наступило небольшое облегчение, рабочий день сократился, и вечером после приема мы часто гуляли с ней по зоне, «отгоняли цынгу», которая в то время особенно свирепствовала. Эти прогулки легко было подвести под нарушение лагерного режима, но не до того было, когда в день умирало до восемнадцати человек. В тамошних широтах в десять вечера в это время года светло, как днём, и мы отчётливо могли различить двигающийся ящик на колёсах — с трупами. Тогда мы удалялись от вахты, чтобы не видеть, как мертвецам штыками прокалывают затылки.
В мае большую часть нашей мастерской перевели на пятый лагпункт, и мы расстались с Анечкой. Я был крайне занят, поддерживать отношения не было времени, а главное, думая о побеге, я не должен был себя с ней соединять. Когда на следующую зиму я приехал на первый лагпункт, её там уже не было. Проявив настойчивость, я смог бы, конечно, узнать, куда её этапировали, но время было наполнено грозным предчувствием и не хотелось связывать её имя с моим в расспросах и поисках. Вскоре нас арестовали, и я всё реже вспоминал славную беляночку.
В 1944 году я находился после изолятора в «больничке» и получил через фельдшера санчасти три раза пайку хлеба. Он не сказал от кого, и я ломал голову над этой загадкой, а в третий раз пристал к нему с расспросами, как говорится, с ножом к горлу. Тогда фельдшер спросил меня, нет ли у меня знакомого на больничном лагпункте. Когда я ответил отрицательно, он передал мне письмо от Анечки, крик её души. Оказывается я, сам того не зная, был в глазах Придурков первого лагпункта той фигурой, с которой не следовало ссориться, ввиду моего положения одного из руководящих зэков-производственников. Но дело, я думаю, было не столько во мне, сколько во всей нашей пятерке, образовавшей крепкий кулак. Наше знакомство служило для Анечки подобием щита, но после моего отъезда на неё начался страшный нажим: ложись с любым или отправляйся на общие работы. Оказывается, она мне уже об этом сообщала, но записка до меня не дошла, вероятно, перехватили придурки. Если бы я знал, то сумел бы перевести её к себе в отдел контролером, тем более, что статья и срок у неё были вполне подходящими. Не понимая моего молчания, она страшно на меня обиделась, решила, что я от неё отвернулся. Придурки продолжали нажимать, Анечка стала советоваться у себя в санчасти. Там в это время по делу оказался аптекарь с четвертого лагпункта, которому Анечка давно нравилась. Он выступил одновременно в роли спасителя и предложил ей лагерные руку и сердце. Так как положение у неё было безвыходным, она дала согласие и стала одной из самых обеспеченных зэчек Вятлага. Лекарства для заключенных практически отсутствовали и то, что находилось в центральной аптеке, было на вес золота. Кроме того, аптекарь был хранителем спирта. В силу этих причин на крючке у него находилось всё руководство. У Анечки началась царская жизнь и, тем не менее, она написала письмо глубоко несчастной, брошенной женщины… Не стоило ей жалеть о пропавшей записке. Наша дружба была у всех на глазах и, будь она со мной в мастерской, арестовали бы не двадцать восемь, а двадцать девять человек.