Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
Шрифт:
Гвардейский офицер и былинный герой оказался эстонским коммунистом, членом центрального комитета партии, хотя был из коренных русских жителей. Инженер по профессии, Борис Рождественский был к тому же поэтом, знатоком семи языков, мастером на все руки. Если бы его родители остались жить по соседству от Ленинграда, то за одну только внешность и манеры его давно бы посадили, но в сотне километров от границы, в добившейся самостоятельности Эстонии, он и подобные «рябчики» изнывали от желания воссоединиться с Советским Союзом и строить коммунизм. Их слепота, неосведомленность, отбрасывание верной информации, как происков реакции, привели к тому, что в 1938 году, в разгар террора, который на этот раз в основном был направлен против коммунистов, он с женой (той же породы людей) перешли кордон, чтобы немедленно реализовать свои, как им казалось, высокие цели. Конечно, их с ходу посадили и дали срок три года, но, кажется, все же не за шпионаж, а за незаконный переход рубежей. Освободился он до начала войны, поэтому в «пересидчики» не попал и работал в техническом отделе управления. Иногда он с заказами приезжал в мастерскую и имел с нами дело. Знакомство наше перешло в дружбу, когда мы повстречались в этапе на Воркуту. Его привлекли тоже по делу двадцати восьми. Он никакого отношения
Борис писал стихи на эстонском, английском, русском и был превосходным рассказчиком. Он украсил наши этапные будни. Все бредни и давно протухшие коммунистические идеалы слезли с него, как старая негодная шерсть во время линьки. Подобно солженицынскому персонажу Яконову, для которого мировая политика была родом шахмат, Борис относился теперь к жизни, как к игре в хоккей, взяв на себя роль судьи. Он не намерен был участвовать в свалке, полученного с него хватало, он предпочитал писать стихи… Я уверен, что кроме лжи, совершенно необходимой в этой системе, он себя ничем не замарал, и не мне его судить. Но пример этого прекрасного человека показывает, что даже самое идеальное служение коммунистической идее, с последующим разоблачением и отказом от нее, опустошает человека, делает его сердце холодным к страданиям ближних, если не сопровождается приходом к Богу и религиозным возрождением.
В последний раз я встретился с Борисом у нашего общего друга-профессора через двадцать лет после описываемых событий. Он уже давно соединился с красавицей-женой, у них была прелестная девочка и полное семейное счастье, которое они оба так заслужили… Но больно, что такие яркие люди как бы уходят задолго до смерти из жизни и замыкаются в своей ячейке. По их мнению, хоккей идет к концу, но сиди и не шевелись, а то клюшкой снесут голову. А кругом безусые юнцы, пусть неумело и по-детски, но отважно и пылко прокладывают новые, неведомые нашему поколению, пути.
«У меня другие задачи, моя ставка — на Запад, а вы обязаны помочь ребятам, — сказал я ему. — Наш опыт, их напор — глядишь, что-то получится». Но раз в груди огонь погас, отговорки придумываются быстро.
В тот же вечер мы разговорились о его земляке и давнем знакомом А. Осипове, бывшем профессоре Духовной академии, расстриге и предателе, выступившем в 1959 году в газете «Правда» против Церкви. Меня интересовало, как мог богослов обосновать уход от Бога библейскими текстами, и я еще до нашей встречи разобрал по косточкам несколько его работ и одновременно понял, что он Иуда, за сребреники продавший свой сан. Так как я бил его фактами, Борис не мог мне возразить по существу, но продолжал настаивать, что Осипов — человек принципиальный, ищущий, пишет-де с женой им письма… Мне было обидно за Бориса, человека умного и тонкого, обладающего чутьем и интуицией. Прежде он был очень острым в догадках, иначе пропал бы в лагерях, сразу нарвался бы на стукача. Его теперешнее поведение могло служить примером того, как желание считать нечто хорошим начисто вытесняет все неприятное, противоречащее мнению, созданному чувствами и средой. «Борис, — сказал я ему, — ведь в молодости ты сокрушил жизнь свою и жены. Умные люди вас убеждали, но ты не поверил, сделал по-своему и подорвался на мине. И снова — за то же. Значит, не убеждения тобой владеют, а какие-то настроения, симпатии. Но ты ведь не женщина».
Еще раньше Борис рассказал мне, что прочел недавно в газете о Василии Лукиче Панюшкине. Оказывается, он не загнулся, а процветает, о нем написан сценарий и снят совсем неплохой фильм «Мичман Панин», прославляющий революцию; в нем Панюшкин баламутит матросов, организует большевистские ячейки, распространяет листовки. Я своим ушам не поверил.
Лукич работал медником на пару с милейшим парнем Мишей Дьячковым на первом лагпункте. Он резко отличался истово русской окладистой бородой и морщинистой крестьянской шеей, был общим любимцем, и наша пятерка мирволила им с Мишей, как могла. Мы часто заходили в медницкую послушать рассказы Лукича о жизни рабочего и крестьянского люда в царской России. Неизменно они сводились к тому, какими мерзавцами были большевики, как, впрочем, и остальные революционеры, как хорошо жилось народу, так как наступило процветание, от золотых монет в получку даже отказывались, просили бумажками, питание ничего не стоило, за пять копеек в обжорном ряду на любом базаре можно было наесться досыта на целый день. Он перечислял также цены на разные продукты, охал, что жилье было дорогое, хотя постоянных рабочих селили в дешевых фабричных домах… И вдруг — как разрыв бомбы: милейший Лукич, столько раз клявший баламутов-интеллигентов, сам, оказывается, из их числа, да не просто из болтающих, а из тех, кто сокрушал в военное время мощь России, разлагал самые основы Империи. Я знал, что искренен он был тогда, перед лицом надвинувшегося вплотную смертельного ужаса, когда костлявая старуха с косой впрягла нас в одну телегу. Шестое чувство у нас работало остро и, если бы он проделал все на заказ, то был бы гениальным актером, затмившим Шаляпина, Михаила Чехова, Кина и Гаррика вместе взятых, — ведь они играли только по четыре часа подряд, а ему пришлось бы все шестнадцать ежедневно. Уж, наверное, в чем-то прорвалось бы!
Но вот новая страница в жизни Лукича. Его реабилитируют и дают в Москве, как пострадавшему члену коммунистической партии, квартиру и персональную пенсию, раз в год путевку в санаторий, прикрепляют к привилегированной поликлинике, обслуживающей старых большевиков, выделяют дотацию во время болезни. Он встретился с уцелевшими соратниками на собраниях — пожаловались, поворчали. Послушали лестные слова докладчика из ЦК партии и стали подписывать патриотические воззвания. К такому положению быстро привыкаешь и так приятно становится считать, что жил не зря и если бы Сталин не испортил, то без него они все хорошо бы устроили… Можно и воспоминания начать писать или лучше продиктовать их сценаристам. И вот, опять Лукич поет; плохое забыто, виновник найден, кругом поздравляют… Я был полностью уверен в его новой искренности и в возрождений прежнего бесчеловечного партийного отношения к людям. Но все же хотелось самому убедиться, и я послал письмо В. Л. Панюшкину, по-старому называя его Лукичом. Я не стал писать от своего имени, так
как непреклонность моих взглядов была ему известна и реакция могла быть резко Отрицательной. Подписал Миша Дьячков, его друг, лагерный «кореш», с которым лишнюю кроху они делили по-братски, чудесный русский умелец, сберегший нетронутой душу и ясные голубые глаза… Заказное письмо было дружелюбным, в нем я радовался его успехам, но ответа не последовало. Так же безрезультатно я написал еще раз. Москва не Париж, забастовок на почте не бывает, письма, как правило, доставляют адресату, и в случае его отсутствия возвращают отправителю. Значит, он получил мое послание и не ответил, утвердившись в своей новой, верней повторной, вере в возрасте, когда человек вполне сложился.Расы — не предрассудок
Пристроившись в КБЧ, я восстанавливал свое здоровье и промышлял обменом. Я имел подходящих клиентов, но считал крайне важным достать немного растительного масла и яичного порошка, коль скоро, благодаря щедрой американской помощи, они появились даже в лагерях и выдавались основным категориям работяг, попадая, конечно, в первую очередь в руки придурков. Как работающий инвалид, снятый с больничного питания, я получал второй «котел», а тех продуктов нам почти не доставалось. Ночью работали всегда одни и те же кашевары. И поэтому за время своей карьеры на кухне я не смог завести знакомых среди тех, кто готовил днем. Вскоре у меня созрел план познакомиться с поваром-китайцем, который был выделен специально для изготовления пончиков и запеканок, но я не представлял себе, какая это трудно выполнимая задача.
До 1929 года, когда, благодаря нэпу, еще существовали мелкие частные предприятия, в Москве было много китайских прачечных. В моей памяти остались люди за витринами в белых рубахах и портах, неутомимо стиравшие и гладившие. Затем их заведения прикрыли и большинство китайцев пересажали, как шпионов. Во время генеральной чистки 1937 года китайцев и корейцев с Дальнего Востока выслали в Казахстан и значительную их часть тогда же пересажали по той же причине. В лагерях были целиком китайские бригады во главе с советским бригадиром из бытовиков, и почти все были уничтожены еще в предвоенные годы. Эти великолепные, исключительно добросовестные работники были необыкновенно выносливы, но не понимали языка и оказались беззащитными против истребиловки. В 1938 году, когда заключенных специально уничтожали в лагерях по причине их переполнения, десятники получили специальное указание ставить китайские бригады на самые тяжелые участки земляных работ, не засчитывали им вспомогательные операции и даже записывали сделанное ими другим бригадам советских бытовиков. За невыполнение норм китайцев сажали на штрафной паек и доводили до полного истощения, а позже они попали за это в прокатившуюся по лагерям волну расстрелов. Поэтому до войны уцелели только те из них, кому удалось зацепиться в зоне за работу прачек.
Представители этой древней расы в нашем лагере были весьма далеки от русской и западной культур и в своем маленьком землячестве вели себя во исполнение привычных для них обычаев, в какой-то мере естественно уже трансформированных, но сохранивших достаточное своеобразие. Благодаря этому, они выделялись, что особенно интересно, так как в лагерях тех лет поведение и образ жизни зэков, в основном, не зависели от исходных и фактических качеств.
В «больничке» я видел таких китайцев. Они были, как и мы, страшно истощены, но резко отличались своим поведением:
— общались только между собой, не отвечали ни на какие вопросы, делая вид, что не понимают;
— днем спали или лежали без движения с закрытыми глазами, часто принимая причудливые, невероятные положения. Мысленно я сравнивал их с курильщиками опиума из какой-то хорошей, старой, еще немой иностранной кинокартины;
— при раздаче пищи они пробуждались или выходили из оцепенения лишь на время, необходимое, чтобы спрятать полученный паек в тумбочку, которая была в их распоряжении, так как все они лежали на нижних щитах;
— начинали ночную жизнь через час после отбоя, когда большинство уже засыпало. Деловито перемещались, бесшумно волоча самодельные туфли, тихо переговаривались друг с другом и, наконец, принимались за священнодействие насыщения, длящееся часами. Видимо, они обладали секретом, который был неведом даже йогам, если не отправились от всего этого к праотцам.
У меня были самые честные намерения в отношении повара-китайца, и я хотел узнать время, когда возле окошка, через которое он подавал обеды по третьему — лучшему — котлу, не было народа. Лучше всего было сунуться к нему через час после раздачи: придурки, дневальные и местные работяги получили уже свою еду, а производственные бригады не вернулись еще в зону. И вот, однажды с независимым видом я подал ему талон второго котла и немедленно получил его обратно. Одновременно я протянул правую ладонь, на которой в тряпочке лежал табак. Опытным взглядом курильщика он сразу оценил, что там было не менее трех спичечных коробочек. то есть трехдневная порция, которую мало кто мог себе позволить предложить. Но он отпрянул назад и замахал руками, крайне удивив меня, так как мой самосад имел большой спрос у придурков, славился своим качеством и про него говорили, что он крепок, как спирт. Я забрал в другом окошке полагающуюся мне баланду и побрел восвояси. Дорогой я понял причину своего поражения. Лагерный быт вынуждал каждого повара кормить немалое число зэков, от которых зависело его положение на кухне и даже физическая безопасность. Это означало, что он должен был отдавать ряду лиц без талона наиболее ценную еду, и в количестве, сильно превышающем норму. Таким образом, котелки нарядчиков наполняли доверху запеканками, пончиками, иногда даже мясом, причем все заливали маслом, а для отвода глаз покрывали слоем каши. Остальные придурки получали соответственно своему положению и степени влияния на кухне. Уркачей тоже надо было кормить: главарей — как нарядчиков, а рядовым давать просто побольше каши. Во всех лагерях Советского Союза положение было одинаковым. Редко удавалось добиться количественного сокращения хищения, но изжить его не удалось еще нигде. Начальство, как правило, борьбу с этим не вело, лишь когда кто-нибудь попадался с поличным, главным образом из-за сведения личных счетов, отдавали приказ и виновника сажали в карцер. Добровольные осведомители играли на этом, выслеживая жертв своих доносов и шантажа с целью заставить себя кормить. Такой деятельностью занимался в свое время и наводящий страх дневальный КБЧ, хорошо известный кухне. А так как я был тоже из КБЧ, то китайцы недвусмысленно истолковали мое поведение. Открытие меня не столько опечалило, сколько рассмешило, и я решил продолжить усилия и поиск, но теперь я делал это уже больше с назидательной, чем с коммерческой целью.