Лучший исторический детектив – 2
Шрифт:
Игорь Ильич малу помалу оставил в покое «юного диссидента», почти гётевского Вертера, который был несказанно рад этому событию и упросил мать, чтобы переехать на постоянное место жительства к бабушке Кате и дедушке Сигизмунду, в их «трёшку», которая находилась на седьмом этаже знаменитой высотки на Набережной Москвы-реки. Лаврищев понимал, что пасынок начинал подбивать клинья под его финансирование на учёбу в Берлине. Благо, времена менялись. И пресловутый «железный занавес» в начале 90-х, превратился в марлевую занавеску.
Сам же умный и расчётливый не по годам Юлиан по поводу своего «великого переселения» выразился так:
— Брошенные дети часто живут с родителями. Мы, с дедушкой и бабушкой, решили нарушить эту советскую традицию. Поэтому, дорогие и разлюбезные
Тогда в столице только-только разворачивалась квартирная приватизация, и Семионовы-Эссены были, как они говорили с неуместным тут французским прононсом «озабочены проблемами privatissime [8] ». Вскоре Сигизмунд Павлович приехал к Лаврищевым, как шутил директор бани, «на деревенский адрес» — в бирюлёвскую квартиру Лаврищевых. Эту «двушку» честный следователь Лаврищев получил не без содействия «банных друзей и прокурорских приятелей» тестя. Плохо, считали родители супруги, что в Бирюлёве Восточном, новом административном округе Москвы, образованном в середине 90-х. Хорошо, что совершенно бесплатно. Начальство, не жаловавшее Игоря Ильича своей благосклонностью, со скрипом выделило её строптивому следователю после рождения у Лаврищевых дочери Ирины, внучки Семионовых-Эссенов. Пожалуй, только сам Лаврищев, формальный родственник семьи с двойной фамилией, так и не закрепивший свою родство «крепкими духовными скрепами», радовался этой типовой советской «двушке» и «самоопределению», как говорил следователь, семьи Лаврищевых. «От бывшего золотого руна — хоть шерсти клок!» — шутил Игорь Ильич.
8
Privatissime (лат.) — здесь: частным образом
Не меньше Игорь обрадовался, когда всего через полгода (!) Лаврищевым установили квартирный телефон, на который обычные москвичи стояли в длинной очереди.
После окончания школы Юлиан Семионов-Эссен отдыхал от наук и любого непосильного труда несколько быстротекущих лет. Все эти годы он только и делал, что куда-то ездил, с кем-то встречался, просиживал штаны в архивах столицы и прибалтийского Калининграда, трижды (ипли четырежды?) бывал в Германии, где заводил полезные для себя знакомства. Или просто, как он говорил сам, «чтобы не обрасти мхом с северной стороны», ездил по Европы, дважды был в круизах, обогнув не такой уж и большой земной шарик на белоснежных многопалубных лайнерах.
Наконец, наездившись на деньги родителей и прародителей по загрантурам, отведав экзотических устриц во французских кафе и свиных сосисок с баварским пивом на знаменитом «Октоберфесте», решил, что он окончательно созрел для Берлинского университета. Выбрал Юлиан не юридический и даже не экономический, а, как считала Мария Сигизмундовна, «совершенно бесполезный для обеспеченной жизни», философский факультет. Говорил, что когда-то на этом факультете учился Фридрих Ланге. Кто такой этот Ланге — Марии Сигизмундовне было неизвестно. Разноглазие и теперь уже скрытое косоглазие Юлиана — в отличие от службы в армии — кредитоспособному юноше совершенно не помешало при зачислении на первый курс БУ — Берлинского университета. Неважно, кто заказывает музыку. Важно, чтобы было кому за неё заплатить.
ЯЗЫК ВЕСИТ ВСЕГО 50 ГРАММОВ, НО ТАК ТРУДНО УДЕРЖАТЬ ЕГО ЗА ЗУБАМИ
«Мне приходилось бывать в местах не только со смешными, но и нецензурными названиями. Например, село Писькино Ивановской области».
Нельзя сказать, что государство совершенно не заботилось о своих правоохранителях. Но в новой молодой России было столько забот о быстро плодившемся чиновничьем сословии, что без всякого злого умысла одни государственные мужи попадали в категорию обласканных,
другие же коптили ещё в чистилище, перед тем, как шагнуть, очистив «закрома родины», как Лаврищев называл государственный бюджет, — в рай: РАЙадминистрации всех мастей: от Москвы до самых до окраин.Судя по закреплённой за следователем незавидной автомашины «Москвич», помпезно переименованной ещё в конце 90-х на АЗЛК в «Святогора», Игорь Ильич надолго застрял в «чистилище».
Но Игорь Ильич на судьбу не роптал. Казённому коню тоже в зубы не смотрят… Машина, как говорил Ларищев, даже с французским мотором была из разряда русских, «военно-деревенских» — на ней и легкую пушку можно было возить, и десять мешков картошки, если снять задний диван.
— Да ей цены не было, если бы она ещё и заводилась! — шутил Лаврищев и поглаживал по крылу непредсказуемого Святогора.
Когда перед отъездом в Берлин, Юлиан явился на бирюлёвскую квартиру Лаврищевых за какими-то своими вещами, «военно-деревенская» машина переживала вместе со страной свой очередной кризис. Погрузить вещи погрузили, но с первой и с трёх последующих попыток завести «военный агрегат» у Лаврищева никак не получилось. Следователь знал все тайные пружины этого хитромудрого русско-французского агрегата: нужно подождать минут десять-двадцать (впрочем, лимит времени был ничем не ограничен). Пауза нужна была для того, чтобы «перенервничавший стартёр» успокоился. Машины ведь так же нервничают, срываются и впадают в тупой ступор, как и люди. Недаром в рекламе говорилось, что «Святогор» (Лаврищев переводил название, как Святой Егор) — это чудо отечественного автопрома». А русский человек во все социально-экономические формации (при неимении достоверной информации) уповает только на чудо.
Машина не заводилась четверть часа. Недовольно урчала, кашляла, тряслась и жалобно скрипела железом, но не заводилась.
Юлиан, сидевший на автомобильном диване сзади, простонал:
— О, майн гот! Когда ты, Лаврищев, похоронишь с почестями своего ржавого Росинанта? И сколько ждать, пока стартер, как ты говоришь, «успокоит издёрганные нервы»?
— Всё, сынок, приходит к тому, кто умеет ждать, — пнув ногой педали своего «безотказного» автотранспорта, вздохнул следователь. — Подождём и мы. Поговорим «про жизнь-жестянку», не терять же зря время. Время в рыночной экономике — деньги. Деньги у тебя есть. А теперь и время появилось.
— Если считать твои временные потери, то ты уже давно миллионер, Лаврищев. Только со знаком минус впереди баланса лицевого счёта.
— Ладно, хер философ. Не хочешь почесать язык великим и могучим, тогда смиренно помолчим. Что тяжелее? Обет молчания мы, кажется, не давали…
— Нет, давай всё-таки «про жисть». На посошок. Я хоть и освоил немецкий в совершенстве, но вдали от родины всегда тосковал по нашему мату.
— Эка ты, брат, заворачиваешь!.. Философский поворот. Или филологический? Давай потрепимся, сынок.
Лаврищеву с пасынком в сложившейся ситуации ничего другого не оставалось: либо молчать, либо «про жисть». Выбрали второе.
— Еду, Лаврищев, к новой жизни. Прощай, родина, — сказал Юлиан приёмному отцу, чтобы первым прервать тягучую тишину вынужденного ожидания. — Оставайся, Лаврищев, в своей деревне — ведь Бирюлёво подмосковная дерёвня? Не так ли? Ты ведь, кажется, Лаврищев, из деревни родом.
— Не из «дерёвни», а из деревни, господин новый немец, — поправил пасынка Игорь Васильевич.
— Из умирающей русской деревни…
— Умрёт деревня, загинет и Россия.
— Твоя-то деревушка, как её там, не помню… Твоя, кажется, уже умерла, а мы что-то всё живы… Как называлась-то она, бедная?
— Что-то с памятью твоей стало…Мы же с мамой и тобой, когда тебе было уже девять лет, ездили в Гуево, к бабушке Вере… Или запамятовал? — сказал Лаврищев.
— Вот убей, не помню! — соврал Юлик. — Бабушку Екатерину знаю… А кто такая бабушка Вера — и не помню, и не знаю.
— Мы же ездили к ней в гости! — повернулся к пасынку Игорь Ильич. — Один раз всего, правда. Но гостили у бабы Веры. Ты ещё, помнишь, по развалинам барского дома с деревенскими ребятами лазал. С перекрытия рухнул на мусор, весь поцарапался…