Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Садись. Чаю хочешь?

— Налейте, бабушка.

— Холодный только.

— Ничего-ничего, неважно, какой есть, я и не очень люблю горячий. А мой спит, пускай спит, вы его в половине одиннадцатого разбудите, на пароход ему, я сама не смогу, не позабудьте только, вы слышите, бабушка? — очень быстро говорила Мария Степановна, совершенно не слыша самоё себя.

— Господи! — пробормотала Дарья Саввишна и перекрестилась в угол. — Чего ж это? И попрощаться не сможешь? Операция у вас, что ли?

— Да-да, — сказала Мария Степановна. — Операция... Он, как вчера шел с

парохода, меня увидел на пристани... Юля вытащила, помылись мы и пошли, и майор там один все меня обнимал... А он смотрел стоял, а я не видела, потом ударил меня... Уедет утром, их дивизия под Вильно, уедет, а вдруг убьют и не увидимся больше? Как жить буду? Ведь виновата я! И не оправдаться: молчит все время... И все не то говорила, ужас какой, какой ужас!

— Потише ты, — попросила Дарья Саввишна. — Разобрать трудно... А с майором-то? С майором-то у тебя было или не было?

Мария Степановна не ответила, только слабо махнула, возле лица рукой. Она поняла, что никто ни в чем не может помочь ей, понять ее и что надеяться на других бессмысленно. И она устала от сознания этого еще больше, устала внутренней усталостью, когда лень объяснить что бы то ни было и на все остается только махнуть рукой.

— А и ничего здесь такого нет, — сказала Дарья Саввишна, наливая в стакан чай. — Женщина, милая, больше в цвет живет, а не в семя... Так оно уж устроено. А проводить надо. Муж он тебе, муж. И проводить надо...

Мария Степановна стала пить подслащенный сахарином холодный чай. В горле у нее пересохло, и пила она жадно, вытирая на подбородке стекающие капли. И после чая очень захотелось курить, но махорка осталась дома. И тогда Мария Степановна заторопилась в госпиталь, потому что там было светло от настоящих электрических ламп, там не было тусклых фитилей керосиновых светильников, там была махорка, привычная размеренная работа, там была Юля со своей милой улыбкой и грубой, жестокой повадкой, Юля, которая обязательно все поймет и чем-нибудь утешит.

А когда около двенадцати раздался привальный гудок теплохода, Мария Степановна уже торопливо спускалась от главного корпуса госпиталя к пристани по узкой дорожке старинного помещичьего парка. Она не могла не увидеть Володю, не могла не попытаться еще раз облегчить его боль. А боль в ней самой как-то отупела. И Мария Степановна только понимала, что, как бы и что бы ни случилось сейчас там, внизу, на пристани, все равно что-то необратимо изменилось уже в Володе, в его отношении, в его любви к ней. И в ней изменилось тоже, ибо ужас пережитого этой ночью уже ничем никогда нельзя будет загладить, ибо возмездие оказалось больше сознания допущенной ею вины. Все это она не так понимала, как чувствовала по огромной своей душевной усталости.

Оставшиеся после ночного дождя лужи были совершенно прозрачны, в них не плавали опавшие прошлой осенью листья: листья слежались за зиму под грузом снега, смешались с землей и стали уже частью ее. В прозрачных дубах перепархивали птицы и чирикали прозрачными голосами. И даже здание покойницкой выглядело не угрюмо среди весенних деревьев, пушистости вербных кустов.

Возле покойницкой копалась

в клумбе Дарья Саввишна.

— Иду провожать, — тихо сказала ей Мария Степановна и остановилась. — Не могу так, бабушка.

— Иди, иди, — ответила та, не разгибаясь. — Говорят: не догонишь — так хоть согреешься...

И Мария Степановна пошла, оскальзываясь на влажной земле и черных, палых листьях, вниз, к просвечивающему сквозь вершины деревьев простору медлительной реки.

1962

ДВЕ ОСЕНИ

1

Чехов все не разрешал замазывать рамы в своем флигельке. Часто открывал окно, накинув пальто, зябко кутаясь, смотрел на бурые поля и низкие дымы далекой деревушки.

Осенняя сырость тяжелила воздух.

У ограды ягодника жались, все к одному месту, вялые, нахохлившиеся куры. Было слышно, как бегает по саду девчонка кухарки, сгоняет к хлеву овец и телят.

В большой луже под окном флигеля, вздрагивая от ветра, проплывали облака.

Чехов писал «Чайку».

Недавно — летом — он первый раз побывал у Толстого. И теперь все вспоминалось, как Толстой, вытирая после умывания свои большие, темные руки и отчего-то сердясь, сказал:

— Нельзя лечить боль в человеческой душе, ибо, избавляя от боли, убьешь красоту...

Невольно приходили на ум знакомые деревенские мужики, больные чахоткой, их упрямый отказ от лечения:

— Не надо, барин. Не поможет. С вешней водой уйду.

В этих мужицких словах, как и в словах Толстого, было смирение перед болью, привычка к ней и какая-то невольная поэтизация ее: не весной, а — с вешней водой...

Только ли русское это качество?

Чехов работал над «Чайкой» неторопливо, разделяя фразы большими паузами воспоминаний.

Всю свою нерастраченную любовь, всю тоску по глубоким, сердечным отношениям между людьми он хотел отдать этой рукописи. Он писал ласковым, осторожным пером; тонким, мелким почерком без нажима, но очень ясным. И нежным.

А когда он чувствовал, что переполнен красотой и волнением, то начинал подтрунивать над собой, своим писанием. И называл пьесу и воспоминания — пустяками, и говорил про себя, усмехаясь: «Ах-ах!.. Вы, Антоша, не умеете писать. Вы умеете только хорошо закусывать...»

Тянулись дни. Падали листья. Осень кончалась.

По утрам от первых заморозков стал яснеть воздух.

Все выше поднимались над крышами дальних изб дымы.

Чехов работал, со смущением сознавая, что опять некоторые из живущих вокруг людей узнают себя, свои судьбы в его пьесе и будут обижаться, а может быть, и ненавидеть его за это.

И все время стояло перед глазами грустное лицо женщины, которая любила его и сейчас была несчастлива и страдала. И он знал, что чем-то виновен в ее страданиях.

Поделиться с друзьями: