Луна и солнце
Шрифт:
— Он унаследует дух моей матери и стать моего брата.
— А как же… — Мари-Жозеф запнулась. — А как же женщина, которую вы называете своей матерью? Супруга вашего отца? Она сильно вас ненавидела?
— Я уважаю и люблю ее. Она считается моей матерью, подобно тому как ее муж — отцом моего брата.
— В глазах закона, но…
— В деле наследования, а это важно. Нас обоих признали законнорожденными, нас обоих растили с любовью и нежностью. Она относится ко мне как к родному сыну, и так же мой отец — к ее сыну. Они с моим отцом души не чают друг в друге. Им выпало редкое счастье: в отличие
— А кто отец вашего брата?
— Эту тайну я не могу вам открыть, — произнес Люсьен. — Задайте мне какой-нибудь другой вопрос.
Она минуту подумала.
— Как случилось, что вы покинули двор? Я не могу вообразить вас нигде, кроме как при его величестве.
— Я удалился от двора не по собственной воле. Я был изгнан с позором.
— Не могу поверить!
— Неужели вы не видите, что я способен на бунт и непокорность?
Мари-Жозеф рассмеялась:
— Вы можете не подчиниться любому приказу, пренебречь любым правилом, но вызвать неудовольствие короля? Никогда!
— Это все отроческая глупость, безрассудство, мне и было-то всего пятнадцать.
Он так никогда никому и не признался, что взял на себя вину брата. В конце концов, он был старшим, на нем лежала ответственность, ему следовало помочь Ги найти свое место при дворе. И он не оправдал доверия. Ги понес самое тяжкое наказание; его величество не изгнал его, но Люсьен вернул его домой в Бретань и отныне неизменно отвечал отказом на все мольбы о повторном приглашении в Версаль.
— Взыскание, назначенное его величеством, пошло мне на пользу, — поведал он. — Король отправил меня в составе посольства в Марокко. Учиться дипломатии, как он это называл. Мы прошли через всю Аравию, Египет и Левант.
— До появления господина Ньютона, — вставила Мари-Жозеф, — в Аравии жили величайшие математики мира.
— Не имел чести встретиться с арабскими математиками, — признался Люсьен, — но познакомился с шейхами, воинами и богословами. Странствовал с бедуинами. Моя шпага была выкована в Дамаске. Пожил в гареме.
— В гареме? Но как вы туда попали?
— Во время путешествия все мы заболели дизентерией в самой тяжелой форме — я лучше не буду вдаваться в подробности.
— Могу себе представить!
— Сожалею. Султан дал нам приют в своем дворце. Человек не столь мужественный и высоконравственный просто изгнал бы нас и обрек на смерть. Некоторые, к сожалению, скончались, но большинство спаслось благодаря самоотверженному уходу. Лекари султана исцеляли взрослых мужчин, а женщины султанского гарема заботились о мальчиках-пажах, ибо в доме правоверного магометанина мужчины живут на одной половине, а женщины и девицы — на другой, совершенно раздельно. Мальчики пребывают на женской половине, до тех пор пока не подрастут и не начнут проявлять интерес к противоположному полу.
— В отрочестве, — с суховатой прямотой сказал Люсьен, — я был очень мал ростом. Умирающего, лишившегося чувств, в бреду, меня приняли не за пятнадцатилетнего отрока, а за десятилетнего мальчика-пажа. Ни один участник посольства не мог заявить, что это ошибка, и вернуть меня на мужскую половину. Нам всем было так плохо, что никто об этом
и не думал. Внезапно я пришел в себя, гадая, не в раю ли я и вдруг Бог и в самом деле существует.— Конечно, Он существует!
— Значит, Бог — это Аллах и Он привел меня в райский сад, дабы посрамить мое неверие. Я очнулся в женских покоях.
— И их обитательницы немедленно вас выставили?
— Нет, как можно? Меня бы тотчас казнили или подвергли худшему наказанию. Женщины: жены и дочери султана, его свояченицы, его невестки — были бы опозорены. Им грозил бы развод, а то и побивание камнями.
— И как же вам удалось бежать?
— Никак. Я прожил в гареме до последнего дня, когда посольство собралось домой, пробрался по крышам на мужскую половину и присоединился к нашему каравану. Женщины сохранили мою тайну. Их отличал ум, душевное тепло и страстность, однако, навеки запертые в четырех стенах, они находились во власти мужчин, сделались их игрушкой и должны были выполнять мужские капризы.
— А вы уже подросли и стали проявлять интерес к противоположному полу.
— Вот именно.
— Значит, вас соблазняли и вводили во искушение, и вы находились во власти женщин, сделались их игрушкой и выполняли женские капризы.
Люсьен рассмеялся:
— Я смотрел на это иначе. Женская власть и женские капризы очень пришлись мне по вкусу, и я всячески стремился им угождать. Они пробудили во мне желание. До тех пор я не прожил ни дня, чтобы меня не терзала боль.
— Вы ничуть не лучше их мужей, заточивших их в темницу! — воскликнула Мари-Жозеф. — Вы использовали их, подвергая опасности!
— Нет, нисколько. Мы обменивались дарами. Мои дары поначалу были убоги и скудны, признаю, но они были искренни, а мои дорогие подруги терпеливы. За эти месяцы я не научился дипломатии. Однако я овладел искусством плотской любви. Я научился дарить и принимать наслаждение. Я узнал, что наслаждение, одновременно даримое и принимаемое, многократно превосходит грубое завоевание и насилие.
Люсьен смолк. Мари-Жозеф попыталась внушить себе, что испытывает отвращение, что оскорблена, как предписывает ей долг, но на самом деле была растрогана.
«Как жаль, что у меня не было в монастыре тайной подруги, — подумала она, — не возлюбленного, с которым можно предаваться плотской любви, а подруги… Я привязалась бы к ней, вела бы с нею беседы обо всем на свете, гордилась бы ее доверием… Как бы я ценила все, что могла разделить с ней и что запрещали мне в монастырской школе, из-за того что это якобы отвлекает от спасения души. Если бы язычница, еретичка откуда ни возьмись появилась у меня в келье и умоляла дать ей приют, я бы спрятала ее и стала защищать».
— Если вы тогда упивались наслаждением, то почему сейчас вспоминаете о нем с грустью? — спросила она, заметив, что Люсьен глядит куда-то вдаль с задумчивым и печальным выражением лица.
Люсьен молчал так долго, что она уже отчаялась получить ответ.
— Прекрасный принц, старший сын и наследник султана, взял себе юную жену, иными словами, новую наложницу. Ей было всего четырнадцать, она тосковала по дому, но не могла вернуться — ведь ее продали в рабство. А она привыкла к свободе… Она была словно птичка в клетке. Мы сблизились.