Лягушки
Шрифт:
— Времени не было, — сказал Ковригин. — Дувакин озаботил заказами.
— Петечка рассказывал. Говорит, ты испёк шедевр. Почитаем. Так. Пойдём на кухню. У меня немного времени. Надо ещё школьников забирать домой.
— Машину можешь взять, — сказал Ковригин. Мне она не нужна. Я — пешеход.
— Ты что, не увидел мой автомобиль? — удивилась Антонина. — Я сейчас разъезжаю на "ситроене" Прохорова. А он в командировке. Заканчивает объект. Надо полагать, секретный.
О подруге и дизайнерше Ирине Ковригин спрашивать не стал. Да и не успел бы. Шагнув в домик кухни, Антонина чуть ли не рухнула, издав вскрик то ли радости, то ли ужаса. Тазами с мытыми опятами кухня была заставлена.
— Ну,
— За час, — сказал Ковригин.
— Сам-то хоть жарил?
— Большую сковородку, — сказал Ковригин. — И рис отваривал. Объелся.
— Хорошо. Готовить буду в Москве. Для тебя заморожу. Давай погрузим в багажник, и я полечу. Приехать смогу теперь лишь в воскресенье. У Серёжки занятия и по субботам. А к воскресенью все опята выберут. Досадно.
— Звери, — сказал Ковригин.
— Кто звери?
— Те, кто заставляет детей сидеть в лицеях по субботам.
— Да! Погоди! Ты просил узнать у Прохорова про журинские картинки и рассказы отца. Я звонила Прохорову. Ничего вспомнить он не мог. Мол, весь в запарке и куче дел… Сказал только: "Черёмуховая пасть"!
— Какая такая черёмуховая пасть? — удивился Ковригин.
— А я почём знаю, — сказала Антонина. — Прохоров будет звонить, переспрошу. Бегу. Только бы в пробку не попасть. А ты что, снова поедешь в Синежтур?
— С чего ты взяла?
— Дувакин сказал.
А уж грибы были уложены в багажнике.
— Пусть сам и едет, — проворчал Ковригин.
— А как твоя привозная невеста? — спросила Антонина. — Как протекает её беременность? Нормально ли?
Съязвила всё-таки…
— Она мне не невеста, — нахмурился Ковригин. — И она не беременна. А сейчас она вроде бы пропала.
— Вот как! — удивилась Антонина.
Какие чувства возникли тут же в благородной нынче Антонине, вызнавать Ковригин не стал. Да и не смог бы. То ли сострадание к лопуху-братцу, то ли, напротив, радость в связи с освобождением его же от чар (оков) несомненной авантюристки и пройдохи. Антонина обняла брата и расцеловала его. С минуту они стояли, прижавшись друг к другу, растроганные, очищенные от скверны сегодняшним примирением. Обиды и досады отлетели от них.
— Ну, ладно, ладно, — заспешила Антонина. — А то я сейчас слёзы пушу.
И укатил желтый "ситроен".
"Что-то я должен был запомнить… — соображал Ковригин. — Черёмуховую пасть. Вот что!"
Теперь он был уверен, что слышал эти два слова от отца. Но о чём они, вспомнить не мог.
Ночное бдение с грибами заставило его придремать, но утром азарт снова погнал его в лес. В лесу было, как на Тверской. Знающие места люди из ближайших посёлков Троицкого и Любучан заготовки на зиму произвели. Сейчас же прочёсывали лес любители из здешних садово-огороднических товариществ с собаками, гостями и малышами дошкольных лет. В общем люди бестолковые. Разговаривали громко и нагло, этакими хозяевами природы, часто матерились, пили пиво из горла и швыряли бутылки и жестяные банки на землю. Доводилось Ковригину в этой толкотне что-то срезать или сорвать, как тут же вблизи него возникала стая нахальных рыл, посчитавших, что и им тут от леса достанется. "Нет, всё, домой, — решил Ковригин. — Это не лес, это очередь в общественный туалет". Последняя мысль показалась Ковригину странной или даже коряво-боковым отростком странной мысли. Но прогонять её он не стал. А в пакете у него уже ждали кухонных преобразований килограмма два опят, увы, переросших, и штук двадцать чернушек средних величин, то есть с блюдце в окружности.
Опята были поджарены, чернушки отварены в подобающем солевом растворе, Ковригин ими закусил жидкости, так и не изошедшие и не испарившиеся со дня посещения им с красавицей Хмелёвой храма гражданских состояний, улёгся в мечтаниях
на диван и стал слушать музыку позднего Римского-Корсакова, у кого в учениках ходили Стравинский и С. С. Прокофьев. Мечтания же его были кратковременные и мелкосрочные, не уходили в туманы дальше завтрашнего дня, а завтра Ковригин положил себе валяться на диване в тепле, лениво шевелить пальцами ног, ощущать себя симбирским помещиком Обломовым и читать приятные тексты. Какие же такие приятные тексты? Увидел на подоконнике стопку книг и на корешке одной из них слова — "Царевна Софья и Пётр. Драма Софьи". "Чур меня! — выругался Ковригин. — Нарочно, что ли, подсовывают? Ну, нет, никаких Софий и Петров"! Несколько лет назад на чердаке Ковригин откопал восемь томов, приобретённых, видимо, дедом, Салтыкова-Щедрина, изданных в 1918 году на дешёвой газетной бумаге, теперь жёлтой. С ятями и прочими приметами ушедшего времени. Вот завтра и можно было бы получать удовольствие, перечитывая, скажем, "Губернские записки" молодого Михаила Евграфовича, увлечённого в ту пору текстами Гоголя… К деяниям бессмысленным его призвал звонок из Москвы.— Сан Дреич! — услышал он. — Опята-то прошли. А ты не появляешься. В гости не зовёшь, опятами не угощаешь. Так ты держишь слово. Или ты накормлен и обласкан курьерами?
— Марина, ты, что ли? — не сразу сообразил Ковригин.
— Я! А кто же?
Марина была секретарём издателя Дувакина.
— Дувакин вас ещё не разогнал?
— Он бы и разогнал! — обрадовалась Марина. — Но нас спас благодетель. Ты, Сан Дреич. Деньгами обеспечил и порадовал читателей. Читали, читали мы Лобастова. И ржали.
— Так уж и ржали? — позволил себе высказать сомнение Ковригин.
— Ты гадаешь, с чего бы я тебе звоню. Соскучилась, не вру. Но звоню я по приказу и поручению свирепого Петра Дмитриевича.
— Это что за приказ и поручение?
— Отправить тебя в командировку в Средний Синежтур. Выправить тебе проездные, суточные, квартирные, представительские. Выяснить, на сколько дней ты отправишься и как — поездом, самолётом…
— Дурижаблем, — сказал Ковригин.
— Каким дурижаблем? — удивилась Марина. — Ах да, "Записки Лобастова"…
— Его на днях не забирали в дурдом? — поинтересовался Ковригин. — А потом не выпустили ли на выходные? Этого вашего Петра Дмитриевича?
— Он так и думал, что ты его сразу обхамишь, — вздохнула Марина. — И бросишь трубку. А потому и попросил меня упредить твой гнев и упрямство.
— Считай, что упредила, — сказал Ковригин. — А этот рыцарь сидит небось рядом с тобой?
— Угадал, — сказал Дувакин. И сразу перешел в атаку: — Ты лучше скажи, что ты наговорил благороднейшей и прекрасной Наталье Борисовне Свиридовой?
— Что думал, — сказал Ковригин, — то и наговорил.
— Не знаю, не знаю, — сказал Дувакин. — А только, когда она доставила твою пьесу, вся дрожала и была в гневе!
— Вся дрожала и пьесу швырнула тебе в лицо в справедливом гневе?
— Ну, это я так, образно говоря… — сказал Дувакин. — Но предисловие к твоей пьесе писать она отказалась и потребовала снять посвящение Н. С.
— Посвящение — не её дело. Это дело автора, — сердито сказал Ковригин.
— Ладно, — сказал Дувакин. — Но тебе нужно срочно ехать в Синежтур.
— С чего бы это? — удивился Ковригин.
— Синежтур бурлит и жаждет тебя линчевать. Ты лишил город его гордости и всеобщей любимицы, актрисы Хмелёвой. Каким-то образом стало известно о твоем с ней путешествии в Москву.
— И какой же мне резон привозить самого себя на суд Линча? — спросил Ковригин.
— Ты увёз, ты и должен вернуть. Или спасти. Если, конечно, не трус.
— Это чьи слова "если не трус"? Твои или ещё кого-то? — спросил Ковригин.
— Это мнение Синежтура. И Острецова, в частности.