Лягушки
Шрифт:
— Посчитаем! — воскликнул Дувакин, глаза его горели. — Конечно, посчитаем!
Тут же он, видимо, сообразил, что столь пылкое выражение радости подтвердит мнение о нем как о человеке с руками загребущими. (Впрочем, чьё мнение? Сашки Ковригина, который и так знал о нём всё, как о куре в ощупе, да и какой издатель мог существовать нынче без рук-то загребущих?) Но так или иначе Дувакин замялся, рюмку с водкой поднёс ко рту и принялся проявлять великодушие и даже широту натуры.
— Спасибо! Спасибо! Завтра же обрадуем коллектив. Но ты себе хоть один поднос оставь. Вещи ведь музейные!
— Н-ееет! Ни единого! —
— Ну, вот хотя бы этот с вереницей и воздушным кораблём. А то совесть будет меня угнетать…
— И этот пусть будет у вас, — сказал Ковригин. — Тем более что с него вы намерены делать иллюстрацию к запискам Лобастова…
Слова последние по своей воле, не спросив разрешения у Ковригина, вылетели из него.
— Значит, ты даёшь добро, — вскричал Дувакин, — на публикацию записок Лобастова! Так понимать?
— Завтра решу, — пробормотал Ковригин. — На предварительных условиях. Гонорар брать не буду.
— Какие мы щепетильные! — усмехнулся Дувакин. — А рыбу красную едят. Малосольную! Гонорар-то тебе будет платить журнал, а не Быстрякова, не её фирма и фонды.
— Но откуда у журнала деньги возникнут? Не от сил ли неведомых, не от крыс ли каких водяных или тритонолягушей?
— Ты, Ковригин, меня обижаешь! — запыхтел Дувакин и резко отодвинул от себя рюмку с водкой. — И надоел ты со своими капризами! Зря я отпустил водителя с машиной. Уже темнеет, и вряд ли я доберусь до электрички. Но, наверное, как-нибудь доберусь. Всё. Противно. Буду искать новых авторов и инвесторов.
И Дувакин встал.
Вскочил и Ковригин. Дувакин обижался редко, но сейчас, видимо, обиделся всерьёз, и, стало быть, в их многолетней дружбе мог случиться обрыв.
— Погоди, Петя, погоди! — поспешил Ковригин. — Печатайте все мои тексты, как сочтёте это нужным. Я сам себе противен в своих раздрызгах и капризах. Я — промежуточный человек!
— Что значит — промежуточный человек? — Дувакин присел.
— А то и значит, — сказал Ковригин. — Живу чужими жизнями. Оказываюсь ещё и толмачом этих чужих жизней и получаю за это деньги. Стыдно.
— Шекспир рассказывал чужие истории. Фёдор Михайлович отыскивал сюжеты в газетных публикациях…
— Ты, Петя, хватил! — вскричал Ковригин. — Они-то — кто? А я всего лишь Ковригин. Популяризатор.
— Не вскипела ли в тебе, Саша, планетарная претензия? — сказал Дувакин. — После спектакля в Синежтуре? И чем же плохо или постыдно популяризаторство? И Моруа был популяризатор. Чем он плох? Представляю, каким надменным творцом ты выслушивал просьбы господина Острецова.
— Его просьбы как раз и были связаны со вторичностью моей натуры.
— То есть?
— Ему взбрело в голову, — сказал Ковригин, — что я могу совместиться с личностью моего отца. Острецов уверен, что я в Журине вспомню всё мне рассказанное, во мне возродятся ощущения отца, подробности его воспоминаний, и я помогу разгадать некую тайну. Главное, я дал ему повод так считать… В Журине я был в первый раз, но почувствовал, будто бы это не я хожу по замку, а мой отец, то есть я, но внутри сути моего отца…
— Но ведь ты и сам говорил, что тебя заносило в тела и души Колумба, Рубенса и уж, конечно, Марины из Самбора…
— Ну… — смутился Ковригин. — В тех
утверждениях — преувеличение и бахвальство. Хотя… Во всяком случае там ситуации были мысленные, известные по свидетельствам и документам или созданные моим воображением, я мог быть в них свободен. Сейчас же Острецов желает вогнать меня в болезненную реальность, чуть ли не в шаманство, а тут и до дурдома недалеко… Но я не намерен скакать в чьей-то длинной веренице. Я — человек. Я — самодержавен. То есть моя держава во мне самом. И никто не может меня купить или заставить делать что-либо, для меня неприемлемое…— Хорошо! Хорошо! — взволновался Дувакин. — Успокойся, Саша, успокойся!
Дувакин явно встревожился, как бы Ковригин не распалился вновь и не отменил своё согласие на публикацию «Записок Лобастова». Но опасения его вышли напрасными.
— Саша! — воодушевился Дувакин. — Тебя всегда тянуло к действиям авантюрным! К приключениям! Вот и поезжай в Синежтур. Я тебе командировку с бонусами оформлю по поводу открытия публике синежтурских подносов. Могу и фотографа послать. В придачу. И не возникнет неловкости явиться пред очи господина Острецова. Или ты боишься?
— Я ничего не боюсь, — мрачно сказал Ковригин. — Но не люблю, когда меня дурачат. Не собираюсь стать вспомогательным инструментом в руках Острецова.
— И не становись! Будь похитрее его! — воскликнул Дувакин. — Вот ты полагаешь себя промежуточным человеком. А ты не будь им. Хотя многие творческие люди — именно промежуточные. И в этом ничего унизительного нет. Но ты-то желаешь жить самодержавно. Или самоуправно. И живи так. А случай с Острецовым, его замком и крепостной актрисой может попасть в строку. То есть, если всё сложится удачно, продолжить самым неожиданным образом поэму о дирижаблях. Озоруй, играй! Некто Диккенс чуть ли не год носил в газету главы о некоем мистере Пиквике, и для меня — это лучший роман Диккенса. Ты же дерзай! К тому же твой Лобастов высказал предположение, что часть лаборатории из усадьбы Воронцова была перед подходом Бонапарта отправлена обозом к востоку от Москвы. Подумай, тут может быть лихая сюжетная линия…
Дувакин будто бы сейчас сам вязал кружева продолжения записок Лобастова.
— Подумаю, подумаю… — пробормотал Ковригин, он сидел уже притихший, умиротворённый, разливал водку по рюмкам.
— Кстати, — спросил Дувакин, — откуда взялись два адреса изготовления оружия против Бонапарта? Ты нафантазировал, что ли?
— В том-то и дело, что нет! — возбудился Ковригин. — Случайно наткнулся на упоминание о них — строчек по пять о каждом — в таком уважаемом издании, как «Памятники архитектуры Москвы» под редакцией Комеча. Там не должны врать. У меня же, конечно, включилось воображение. И инженера Шмидта я не придумал. Но источники информации там не названы. Где-то они есть, и их надо отыскать.
— Не надо отыскивать, — сказал Дувакин. — Доверься воображению. И съезди в Синежтур.
— Не имею желания, — сказал Ковригин.
— А может, ты всё же влюбился и оттого раскис? — предположил Дувакин.
— В кого?
— В актрису Хмелёву, в кого же ещё, а она от тебя упорхнула…
— Дня три действительно ходил увлечённый ею, потом некое волшебное облако рассеялось, но, возможно, я не понял её, она — женщина иной породы и из иного времени, нежели я, и пришла грусть. Или даже тоска.