Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

2.

Квитко знают как замечательного детского поэта. Его лучшие детские стихи в русских переводах вместе со стихами Чуковского (он дружил с Квитко и написал о нем восторженные воспоминания [5] ), Маршака и Михалкова (они переводили Квитко) вошли в большой советский канон. Сейчас их читают меньше, но люди старшего поколения помнят и «Анну-Ванну», и «Климу Ворошилову письмо я написал», и стихи о шалуне Лемеле. Квитко одним из первых начал писать для детей на идише, но в 1920-х годах его воспринимали, прежде всего, как оригинального лирического поэта. Так же как «Лям и Петрик», эта «взрослая» лирика, почти неизвестная русскому читателю, представляет собой странную, «невозможную» смесь экзистенциального ужаса и тихой радости.

5

Корней Чуковский. Квитко // Современники. М., 1963. С. 523–536.

Повесть «Лям и Петрик» (написана в 1928 году) подвела итоги первому, наиболее яркому периоду творчества Квитко. Она неоднократно выходила в русском переводе, но оставалась в тени детской поэзии Квитко.

Почему-то считается, что книги о детях и подростках пишут для детей и подростков. В «Ляме и Петрике» речь идет о детях, но это совсем не детское чтение. Разорванное, алогичное повествование, скорее всего, не понравится подростку, ждущему связного,

увлекательного нарратива. Тот, кто по привычке ждет от Квитко чего-то радостного, получит картины беспросветной нищеты, голода, болезней и побоев. Конечно, если до «Ляма и Петрика» прочитать сборник стихов Квитко «1919», пропитанный ужасом петлюровских погромов, все встанет на свои места. Но «1919» не переведен на русский язык.

«Лям и Петрик» — проза поэта. Какой поэт, такая у него и проза. Поэтому разговор о «Ляме и Петрике» нужно начинать со стихов. Квитко был авангардистом, причем одним из самых радикальных. Но в этом эстетическом радикализме не было ни эпатажа, ни нарочитости.

В начале XX века мир детства стал предметом специального интереса: начали изучать детское творчество, выставлять детские рисунки. Детство особенно интересовало молодую, еще «не вышедшую из детства», светскую еврейскую культуру.

Сразу после революции зародилась массовая еврейская детская литература, впервые попытавшаяся разговаривать с ребенком на его собственном языке. Так, в 1920-х годах художник Иссахар-Бер Рыбак иллюстрировал детские книги, воспроизводя манеру детского рисования. Рыбак вместе с Квитко участвовал в работе киевской «Культур-лиги», иллюстрировал его сборники детских стихов.

Все мемуаристы, пишущие о Квитко, отмечают его необыкновенную детскость. В своих стихах Квитко постоянно обращается к детскому мировосприятию, но для него это не сумма приемов, а естественное состояние души. Самые страшные «погромные» стихи Квитко по формальным признакам мало чем отличаются от его самых веселых «детских» стихов. Спонтанность изложения, простой синтаксис и бедный словарь, небогатый набор метафор (но те, что есть, особенно пронзительны) и, самое главное, тот особый аскетизм выразительных средств, когда смысл высказан не в словах, а зияет в пустотах и зазорах между словами.

Квитко осознавал поэтическую мощь зияния. В одном из его поздних стихотворений простак, посланный помещиком на рынок за волами, покупает на хозяйские деньги нигун, напев без слов, за что подвергается жестокому наказанию. И этот напев, который повторяется рефреном после каждой строфы, выражен строчкой точек.

Как рассказать о поэте, чьи «взрослые» стихи почти не переведены на русский язык? Можно поискать аналогии. Чем сложнее становилась русская поэзия XX века, тем больше тосковала о невозможности «впасть как в ересь, в неслыханную простоту». «Темный» и «сложный» Вячеслав Иванов с восторгом встретил появление стихов Елены Гуро, кажется самого близкого к Квитко русского поэта. Близкого не тем, что похожа на Квитко, а тем, что непохожа на всех остальных. Близкого в обладании таинственным даром пустоты, тишины и простоты. Такую простоту можно встретить в стихах Кузмина и Хлебникова, но им она давалось не спонтанно, а как результат сознательных попыток «разучиться» писать.

Вот фрагмент одного из очень немногих ранних, 1923 года, стихотворений Квитко, переведенных на русский язык. Это перевод футуриста, поэта и переводчика Григория Петникова.

Осень иная меня ожидала — И увела далеко от моих городов. Юности споров еще не закончил, Не уложил голубей своих спать, Девушкам милым слова не молвил, Затаенного, родного слова. Осень иная меня ожидала — И увела далеко от моих городов. Как больно растрачивать дни На чужбине! И я стыжусь плодов созрелых Юности моей, — Как шелуху ненужную, я высыпаю их На площади чужие, И страшно мне, Что стынет кровь. И вот на ярмарке, враждебной и чужой, Встает перед глазами у меня теленок, Кнуты свистящие, сухие пальцы На теленке, На теплом и нагом теленке. Вот на чужбине В комнате играю И строю мир себе: Вот маленькое небо, Едва очерчена луна, И деревце и веточка Зеленая какая! Мое к ней прикоснулось сердце, Легло — И отдыхает…

По этому стихотворению можно отчасти представить себе лирику Квитко.

Алогизмом и игровой природой стихи Квитко близки к поэзии обэриутов. Между прочим, они переводили Квитко, особенно удачны переводы Заболоцкого. Квитко ценил его выше других своих переводчиков. Художественная эволюция Квитко тоже во многом напоминает Заболоцкого. Так же как Заболоцкий в 1930-х годах обращается к «новому классицизму», так и поэзия Квитко в это время становится более уравновешенной, более традиционной.

3.

«Лям и Петрик» — повесть о детстве двух мальчиков: еврейского, по имени Лям, и украинского, по имени Петрик.

До середины повести речь идет в основном об alter ego автора — Ляме. Приятель Ляма Петрик в начале книги находится на периферии повествования. Мальчики вдвоем убегают из дома, но случайно разлучаются и, как оказывается, практически навсегда (их встреча через много лет фиксирует конец книги). После того как герои расстались, автор сначала следит за приключениями Ляма, а потом переключается на оставшегося в одиночестве Петрика. Таким образом, «Лям и Петрик» — это не оба героя вместе, а сначала Лям и потом Петрик. Именно ребенок, постигающий мир, воюющий с миром и защищающийся от его ударов, все время оказывается единственным субъектом действия и единственным наблюдателем, поэтому в центре рассказа должен быть только один мальчик.

Первые две трети книги превосходны, но по мере того, как герои взрослеют, писатель теряет к ним интерес. Конец повести — участие Ляма и Петрика в революционной борьбе, фронт Первой мировой и, наконец, встреча в дни Февральской революции — скомкан. Автору неинтересно писать «настоящую» повесть, в которой жизнь героев вплетена в большое историческое время. Такой прозы было достаточно и без Квитко.

В книге все написано с точки зрения маленьких мальчиков, которые принимают окружающую жизнь как данность, не ищут никаких объяснений и не дают их читателям. В книге то и дело появляются из ниоткуда и исчезают в никуда новые персонажи. Тот, кто был в глазах десятилетнего мальчика храбрецом и весельчаком, при новой встрече оказывается жалким трусом, но ничто не обосновывает эту метаморфозу. Несимпатичный сын богатея вдруг становится храбрым революционером. Маленький Лям не понимает того, куда уезжает его отец и чем занимается в этих поездках. Петрика на вокзале подбирает некто Йотель (что это — имя или фамилия?) и увозит

на Днепр, где происходит заготовка рыбьей чешуи. И Йотелю, и организованному им промыслу посвящено немало страниц, но мы так и не узнаем ни что за человек этот Йотель, ни зачем ему понадобилась чешуя, как не знает этого Петрик. Читателю не следует знать больше главных героев повести.

Повесть Квитко написана так, как будто всей европейской прозы о детстве просто не существует. «Ляма и Петрика», естественно, хочется сравнить с «Детством» Горького. Но Горький, препарируя восприятие ребенка, сам при этом остается взрослым. Квитко гораздо радикальней: его горизонт — это то, что видит и понимает ребенок. И только.

Самые сильные страницы повести — первые, там, где маленький Лям то видит сон, то просыпается, и ни он сам, ни читатель не в состоянии отличить сон от яви. Ляму снится ледоход на Южном Буге, снится, что он, Лям, «стоит один-одинешенек на льдине посреди Буга, там, где летом омуты, и его несет». Так книга начинается с Южного Буга, большой реки, с которой символически связана жизнь и взросление главного героя. (Такой же осевой рекой в повествовании о Петрике становится Днепр.) Этот ледоход — метафора жизни и мировосприятия героев. По полой воде, сталкиваясь и ломаясь, идут льдины, а вода несет и их, и бревна, и камыш, и какой-то сор. Движение хаотично и непредсказуемо. Нет способа предвидеть, что стрелой помчится дальше по реке, что застрянет, что на что налетит и сломается. Конфигурация происходящего меняется каждую минуту — страшно и весело одновременно. Такова же жизнь героев повести: в ней нет никакого смысла, никакой направляющей силы, никакой заранее рассчитанной траектории и цели. Все, что им остается, — это быть готовыми ко всему, ничему не удивляться и изо всех сил стараться выплыть.

Этот образ уносимого потоком и борющегося с потоком был важен для Квитко. Вот одно из самых ранних его стихотворений «Жучок» (1917) в известном переводе Маршака:

На улице ливень Всю ночь напролет. Разлился бурливый Ручей у ворот. Оконные стекла Дрожат под дождем. Собака промокла И просится в дом. Вот в лужу из лужи, Вертясь, как волчок, Ползет неуклюжий Рогатый жучок. Упал вверх ногами, Пытается встать. Подвигал рогами — И встал он опять. До места сухого Спешит доползти, Но снова и снова Река на пути… Плывет он по луже, Не зная куда. Несет его, кружит И гонит вода. По панцирю капли Стучат во всю мочь, А ножки ослабли — Грести им невмочь. Вот-вот захлебнется Гуль-гуль! — и конец! Но нет, не сдается Отважный пловец. Измучен борьбою, Пропал бы жучок, Как вдруг пред собою Увидел сучок. Из чащи дубовой Приплыл он сюда. Его из дубровы Примчала вода. И, сделав у дома Крутой поворот, К жучку удалому Он быстро идет. Спешит ухватиться Жучок за него. Теперь не боится Пловец ничего. По воле потока В своем челноке Плывет по широкой, Глубокой реке. Но близок дощатый Дырявый забор. И путник рогатый Пробрался во двор. Пробрался — и прямо Направился в дом, Где мы с моей мамой И папой живем. Попал он на суше Ко мне в коробок. И долго я слушал, Как трется жучок. Но вот понемножку Ушли облака, И в сад на дорожку Отнес я жучка [6] .

6

В связи с этим стихотворением нельзя еще раз не сказать о проблеме русских адаптаций Квитко. Читая перевод Маршака, читатель сразу услышит, что этот не что иное, как парафраз одного из самых знаменитых русских стихотворений — «Лесного царя» Гете в переводе Жуковского. Действительно, перед нами все тот же двустопный амфибрахий с чередованием женской и мужской клаузулы. Правда, у Гете и Жуковского нечетные стихи не рифмуются. Маршак рифмует нечетные стихи с женскими окончаниями, но напоминанием об исходной модели служат преимущественно неточные рифмы в этих стихах. Маршак использует высокую романтическую лексику, постоянно напоминающую о Жуковском: чего только стоит один «отважный пловец». Все стихотворение превращается в милую пародийную игру с романтической балладой, заведомо известной культурным русским детям. Между тем оригинальное стихотворение Квитко имеет мало общего с хрестоматийным переводом. Во-первых, оно почти в два раза короче: в нем десять четверостиший, а у Маршака — семнадцать. Во-вторых, оно написано дольником. Тут Маршак опять идет вслед за Жуковским, который переложил дольник Гете амфибрахием. (Правда, во времена Жуковского русского дольника не существовало.) И самое главное, стихотворение Квитко написано простыми, прямыми, «бедными» словами, создающими совсем другое настроение. Трем финальным строфам перевода соответствует одна в оригинале: «Там (в доме) жила семья / С тремя детьми, / Они поймали жучка / И отпустили его». Маршака не устраивает эта аскетическая поэтика, и он всячески «украшает» еврейский оригинал. Это, к сожалению, общая проблема переводов еврейской детской поэзии: такое происходило не только со стихами Квитко, но и, например, со стихами Шике (Овсея) Дриза. Мне уже случалось писать об этом (Скрипичные мастера /Или-или… (К столетию Овсея Дриза) / Народ Книги в мире книг, № 73–74, 2008). Характерно, что переделки позволяли себе переводчики-евреи: Маршак, Светлов, Сапгир («большое дело» — стишки на «жаргоне»). Русские переводчики Квитко, такие как Заболоцкий, Михалков, Благинина, относились к оригиналу гораздо уважительней.

Поделиться с друзьями: