Любимая муза Карла Брюллова
Шрифт:
– Синьор Эммануэле, постойте! – донесся издалека жалобный женский крик, но Сен-При не оглянулся – он уже забыл о доме, из которого ушел, о людях, которых оставил.
Аделаида неторопливо двигалась к окраине Флоренции, которая не зря называлась городом цветов. Флоренция была просто залита цветами – ими торговали на каждом шагу; даже на огромных мраморных скамьях, тянущихся вдоль стен палаццо Строцци, разложены были тысячи цветов, и Сен-При взял одну белую розу.
Цветочница улыбнулась было его улыбке, потом всхлипнула, посмотрев в его залитые слезами глаза, потом испуганно перекрестилась, глядя на тот предмет, который он держал в руке (в одной роза, в другой – та
Аделаида уже исчезла куда-то, наверное, все же спустилась к реке, но Сен-При не хотел туда идти. Придется искать среди камней голову Юлии, привязывать на шею… Это долго, к тому же Юлия уехала в Неаполь, нет, в Помпеи, и пепел Везувия заметет ее след…
Она уехала в Помпеи и там поет сейчас ту самую арию другому, и этот другой трепещет от звуков ее голоса и ее взгляда, как трепетал Сен-При…
Он больше не мог идти, больше не мог терпеть свои мучения!
Свернул в первый попавшийся проулок и привалился к стене какого-то дома. Тощая бродячая шавка прянула от него, поджав хвост. Сен-При стало жалко ее – ведь он сейчас и сам был бродячая шавка! – он начал было подзывать собачонку, но та не пошла, а начала на него лаять.
– Молчи! – погрозил Сен-При пистолетом. – Людей созовешь!
Собака лаять перестала, но завыла, да так жалобно, что Сен-При непременно заплакал бы, когда бы глаза его уже не были полны слез.
Все расплывалось перед ним. Впрочем, он знал, что и так не промахнется. Цель была близка…
Негромко пропел, вернее, прохрипел:
О, как безрассудна, о, как беспощадна любовь… Подсуден ли тот, кто под властью ее совершит преступленье?Потом погладил себя по груди, нащупывая место, где бешено колотилось сердце, приставил туда пистолет и спустил курок.
Лепестки белой розы стали алыми.
Жизнь покинула Эммануила Сен-При мгновенно… Смятенная душа, стеная и раскаиваясь, понеслась вслед за Аделиной Демулен к мрачным колоннам, за которыми клубился адский мрак и ядовитый запах серы отравлял все вокруг. А собака, сначала прянувшая в сторону от выстрела, вскоре осмелела, бочком-бочком приблизилась к неподвижному телу и начала лизать кровь, которая окропила землю вокруг.
Флоренция, Помпеи, 1827 год
Брюллов тосковал во Флоренции. Слишком спокойным казался ему этот город после Рима – величественного, строгого и пугающего. Когда Брюллов бродил по «вечному городу», он невольно затаивал дыхание с тем священным ужасом, который овладевает человеком, очутившимся лицом к лицу с внезапно восставшими перед ним тенями прошлого. Ему чудилось, будто из каждой песчинки римской почвы восстает такая тень, и всюду, со всех сторон окружали его эти тени, и не было ему от них покоя; на каждом шагу смотрел он в мертвые очи, готовые прочесть вслух повесть минувшего, омрачить настоящее и напророчить безрадостное грядущее.
Ему нравилось это состояние общности со временем. Именно оно было залогом успеха всякой картины на историческую тему, а именно о такой картине он начал мечтать с тех пор, как услышал оперу Пачини «Последний день Помпеи».
Музыка была прекрасна, но больше всего тронул Брюллова сюжет. История любви, клеветы, ревности была так же стара и банальна, как история всякой жизни и всякой смерти, однако то, что эта история осталась погребенной под пеплом Везувия – ведь никому неведомо, спаслись ли Октавия и ее муж после того, как на глазах у них погиб злополучный Аппий, – придавало ей
особенный трагизм и трогательность. Умница Пачини, как хорошо, что он выбрал этот простой, жизненный и задушевный сюжет, а не сбился на упоение величественностью трагедии, избавил своих зрителей и слушателей от неизбежного воспевания мести богов за грехи жителей Помпеи. Довольно, что все виды искусства бессчетное число раз пережевывали возмездие небес жителям Содома и Гоморры!Слушая эту прекрасную музыку – особенно ария Октавии о безнадежной любви показалась ему трогательна. Ведь, судя по ней, жена Саллюстия могла быть влюблена в Аппия, но отвергла его из чувства долга, из верности мужу! – Брюллов ощутил почти неистовое желание запечатлеть эту музыку на полотне.
Нет, конечно, он не собирался сделать иллюстрацию к опере. Его картина будет населена совсем другими людьми. На ней найдется место и старости, и юности, и материнской любви, и любви страстной, и творчеству…
Он словно бы видел эти фигуры, угнетенные мрачным заревом, которое вставало над Помпеями.
Натурщики – ну, натурщиков он найдет. Натурщицы… при этом слове Брюллов невольно содрогнулся.
С тех пор как он получил известие о смерти Аделаиды Демулен, он не написал ни одного портрета женщины, не сделал ни одного наброска женского лица. Нет, милое личико Аделаиды не смотрело на него со всех сторон – однако другие лица, не отмеченные печатью любви и смерти, казались теперь невыразительными, пресными, унылыми до такой степени, что их не то что рисовать – смотреть на них было тошно!
Он надеялся, что флорентийки окажутся привлекательней римлянок, однако ничего не изменилось в знаменитом городе цветов. Он постепенно приходил к мысли, что из Флоренции пора уезжать. Как ни жаль огорчать дорогого Гагарина, который с Брюллова только что пылинки не сдувает, а все же придется. Нужно ехать в Помпеи, подышать этим воздухом, еще напоенным пеплом Везувия!
Однако дни шли за днями, а он все еще оставался во Флоренции. Странная лень овладела им. Замысел картины, казавшийся еще совсем недавно-таки живым и ярким, блекнул в воображении, словно бы пылью покрывался.
«Может быть, со мной покончено? – мучительно размышлял Брюллов. – Может быть, это отвращение к натурщицам, краскам, кистям, мольберту – признак моей смерти как художника? Может быть, страдалица Аделаида унесла с собой мой талант?»
Дни шли за днями, но ничего не происходило, кроме этих горьких, мучительных размышлений, которые раз от разу становились все более горькими и мучительными и влекли за собой все более безнадежное состояние.
И вот однажды…
Во двор поместья князя Гагарина на полном скаку влетела карета. День был ветреный, и Брюллову, который в это мгновение стоял на крыльце и с восхищением наблюдал за взмыленными лошадьми (редко увидишь такую великолепную упряжку!), показалось, что высокая женщина в развевающемся алом платье, с разлетевшимися по ветру черными волосами была вырвана из кареты порывом этого самого ветра и заброшена на террасу, не коснувшись ногами презренного земного праха.
В ней все показалось слишком – слишком высокая, слишком красивая, слишком… неодолимая. Она смотрела на Брюллова сверху вниз, нисколько не стесняясь своего великолепного роста, она блестела глазами, словно хотела ослепить его, она сверкала зубами, словно хотела его укусить, у нее были яркие губы, которые чудились разгоревшимися от поцелуев… Одна из тех страстных вакханок, которых он так любил изображать, умирая от вожделения рядом с экстатической страстью, которая, увы, существовала раньше лишь в его воображении.