Любимая женщина Альберта Эйнштейна
Шрифт:
Но многие выдающиеся мыслители, в том числе великий датский физик Нильс Бор, сочли эту затею очередным чудачеством Эйнштейна, даже не ответили на предложение Рассела поставить свою подпись под «Манифестом»...
МОСКВА, 1957 и другие годы
– Лидочка, зайдите, пожалуйста, – добавив бархата голосу, проворковал Михайлов.
– Слушаю, Николай Александрович, – застыла на пороге скромница-секретарша.
– Вы, пожалуйста, – министр культуры протянул девушке листы бумаги, – отпечатайте это в двух экземплярах. Это записка в ЦК, – сказал он с нажимом. – Понимаете...
Старательная Лидочка, отлично разбирая безобразный
«...В последние годы среди советских художников, особенно среди художников Москвы и Ленинграда, где сосредоточена половина всего состава деятелей советского изобразительного искусства, получили широкое распространение отсталые, ошибочные взгляды, нездоровые настроения. На художественную интеллигенцию оказывает заметное влияние современная буржуазная идеология.
У значительной части художников отчетливо выявились симпатии к эстетству и формализму в искусстве...»
Николай Александрович, естественно, волновался. Предлагая «Оргкомитету Союза советских художников созвать Всесоюзный съезд в установленный срок», он очень рассчитывал на поддержку ЦК. Чтобы все прошло, «как полагается», Михайлов считал, что необходимо «внести в повестку дня предстоящего съезда вопрос о перерегистрации членов Союза советских художников в целях перевода в кандидаты всех лиц, недостаточно зарекомендовавших себя творческой работой. Благодаря этому все случайные, нетворческие элементы в союзах утратят право решающего голоса...»
И что получилось?
Конфуз. Нет, вначале все шло согласно протоколу. В президиум съезда медленно, но верно восходили усталые сталинские старцы – Герасимов, Манизер, Вучетич, Томский... Усаживались за стол, крытый багряным бархатом, глубокомысленно взирали в зал поверх голов. Вучетич сразу по-хозяйски открыл бутылку «Боржоми», налил в мгновенно запотевший стакан и выпил до дна. Сразу стало легче. Глаза потеплели, и даже торс распрямился.
Но откуда только взялся этот неуемный, дерзкий бунтарь Колька Никогосян? Поднял руку и попросил слова. Председательствующий недоуменно пожал плечами: вот же невоспитанный народ, но разрешил высказаться – оттепель на дворе. Потом, конечно, горько сожалел о своем легкомысленном демократизме.
– Товарищи! – чересчур громко начал Никогосян. – Вы посмотрите, кто сидит за этим столом! Вам не напоминает это «тайную вечерю» Леонардо? Только там был Христос, Иуда и апостолы. А за этим столом – все иуды сидят! А Христа я не вижу! Я требую, чтобы в президиум вошел Коненков!
Ну, ладно был бы один крикун... А тут весь зал встал и зааплодировал. Коненков прошел в президиум, сел в середку, разгладил окладистую бороду и подпер голову замком могучих кистей.
...По окончании первого заседания съезда молодые художники гурьбой высыпали на улицу. Под ногами чавкал февральский снег.
– А ведь завтра, братцы, уже весна, – лихо вступая в лужу, напомнил друзьям Никогосян.
– Ты на что это намекаешь? – поинтересовался кто-то.
– Это дело надо отметить, – уверенно сказал подошедший к группке смешливых живописцев седовласый патриарх.
– О, Сергей Тимофеевич! Вы, как всегда, правы!
– Ну так поехали ко мне, ребята. Места всем хватит...
Пока добирались до Пушкинской, пока суетились в «Елисеевском» гастрономе, сумерки окончательно загустели. Эрик Неизвестный, как самый галантный кавалер, рванул на площадь к бабулькам-цветочницам за букетом для Маргариты Ивановны. Кто-то побежал в Филипповскую булочную за свежим хлебом, благо, все рядом, недалеко...
Коненков
прохаживался у гастронома. Он был с непокрытой головой, но сырой вечерний ветерок заставил все-таки поднять воротник шубы. Он поджидал своих молодых единоверцев, а память угодливо воскрешала в памяти живые картинки начала века: все та же Тверская (ну пусть сегодня улица Горького, тоже неплохо)... Пушкинская площадь... гастроном Елисеева... булочная Филиппова... последний зимний вечер... Неясной тенью вдруг возник отчаянно хмельной Сережка Есенин с растрепанными кудрями... Вот на извозчике подъехал вальяжный боярин Федор Иванович... Следом прошествовал Петр Кончаловский со своей очаровательной доченькой Наташенькой... Тут же оказались Клычков с Жоржем Якуловым... Хорошо, что Мейерхольда нет... А на Пресне у ворот их шумную компанию встречает преданный дядя Григорий...Но в этот вечер – 28 февраля 1957 года – у ворот дома Коненкова их никто не встречал. А прислужница сообщила хозяину, что Маргарита Ивановна наверху, неважно себя чувствует и просила не беспокоить.
– Ну и ладно, – согласился Сергей Тимофеевич, – без женского общества нам сегодня даже лучше будет. Верно, ребята?.. Давайте-ка за стол. Присаживайтесь кому где удобно.
Да кто ж будет против?!.
В компании молодых, задиристых художников Сергей Тимофеевич чувствовал себя превосходно. Видения, посетившие его сегодняшним вечером у «Елисеевского», не отпускали, уводили от текущих проблем в далекое прошлое...
– ...Сергей Тимофеевич, а что, правда вы играли на лире?
– А вы откуда знаете?
– Так рассказывали.
– Кто же?
– Кончаловский.
– А, Петруша-болтуша. Играл, конечно. И до сих пор порой балуюсь. Правда, редко, под настроение... Илья, Эрик, вы что заскучали? Давайте-ка, не стесняйтесь, наливайте... Я, кстати, благодаря лире с Сережей Есениным познакомился. Клычков привел его ко мне на Пресню, а у двери они остановились: я как раз в тот вечер привел к себе слепых бродяг с Таганки, они пели, а я лепил их лица... Была такая идея – создать «Нищую братию». Иногда бросал свое праздное занятие, брал в руки лиру и подыгрывал песням этих горемык.
Только когда песня закончилась, Есенин с Клычковым решились войти. Сошлись воедино три Сергея. Клычков сразу предложил каждому загадать желание. Я не стал... Честно говоря, когда я Есенина увидел, был поражен его молодостью: мальчишка мальчишкой. Светловолосый, стриженный в скобку, в поддевке... Потом Есенин читал стихи, потом пили водку, вот как мы с вами сейчас... Он был, конечно, гениальный поэт. Это очень хорошо, что его сейчас опять стали понемногу издавать...
Как сейчас вижу, как тогда он у меня читал. Начало, правда, не помню, но не в том дело. Ага, вот:
Все пути твои – в удаче,
Но в одном лишь счастья нет:
Он закован в белом плаче
Разгадавших новый свет.
Там настроены палаты
Из церковных кирпичей;
Те палаты – казематы
Да железный звон цепей.
Не ищи меня ты в боге,
Не зови любить и жить...
Я пойду по той дороге
Буйну голову сложить.