Люблю трагический финал
Шрифт:
— Ну, как хочешь.
Он бросил таблетку в высокий бокал и стал смотреть, как пузырьки поднимаются к поверхности, на их движение.
Что-то похожее на рекламный ролик, где из кубиков льда возникают какие-то видения… Что возникало в его бокале? Возникало, что он неудачник. С которым судьба обходилась жестко и без церемоний. Она отняла у него голос. Отняла руками девушки, которая когда-то, в юности, посмеялась над его любовью.
Сейчас он жалкий, третьесортный. А мог быть как знаменитый тенор Милютин. Да, скорей всего после подростковой ломки
Если бы та тварь бездушная, та девка, не сломала что-то в его душе. Не сломала его уверенность. Его силу, необходимую для жизни и создания искусства. Ее смыло тем ледяным дождем, под которым он шел, когда та тварь выгнала его.
Потом были болезнь, жар, жестокая простуда… Ему было тогда шестнадцать лет.
Он выздоровел, он очнулся от беспамятства и жара. Но без голоса.
И вот снова… Удар от девки.
Да, Джульетта флиртовала у него на глазах, как и подобает легкомысленной женщине, отнюдь — отнюдь! — не случайно ставшей «жрицей любви».
Предрасположенность к продажности! Очевидно, врожденная. Джульетта просто не способна любить. И медовый период их романа закончился. Что остается?
Жалкая жизнь неудачника, третьесортного обывателя — в виде голой беспощадной правды, больше не окутанной прекрасным флером любовного романа.
Ах, если бы то, что «течет и изменяется», можно было остановить. «Остановись, мгновение, — ты прекрасно». Остановись — не надо никакого продолжения. Три часа назад… Когда не было еще этого мерзкого флирта на его глазах… Остановить, пока не стало поздно.
Он бросил рассеянно в бокал еще одну таблетку — и пузырьки закружились снова. Волшебное завораживающее серебристое кружение…
Еще одну — и они опять клубятся и кружатся. Еще одну… И еще…
Она выпила все быстро и жадно, залпом, не чувствуя вкуса и не слишком соображая, что делает.
Обычная проблема перепившей проститутки — сушняк. Очень банально — «и главное, сухо».
Он совершенно не хотел все это видеть. Он слыхал, что это выглядит ужасно. Они, умирающие, отравившиеся, обгаживаются, и все такое. Нет, эти натуралистические подробности только бы разбивали мизансцену, которую он уже очень хорошо представлял.
Да, и еще, он почему-то не верил до конца, что это все-таки случится…
Но это случилось.
Он вернулся на следующий день. Она уже остыла.
И тогда он стал строить мизансцену.
«Борются со смертью розы. Их госпожа умирает без надежды на счастье».
Может быть, этим бы все и ограничилось… Может быть, он сумел бы остановиться… Но как раз в это время умер отец. Судьба оказалась милостива к старому человеку. Она не захотела, чтобы он умирал несчастным — зная, что стало с сыном. И он умер в счастливом неведенье — до того! — быстро, легко, мгновенно. Когда чинил в саду насос… Наклонился с гаечным ключом — и вдруг схватился за сердце, и ткнулся головой в траву. Тщательно, как всегда, одетый, похожий на иностранного рабочего из старого кино — у таких, и когда они в мастерской, в боковом кармане чуть ли не шелковый платочек… В любимой клетчатой куртке с аккуратно подштопанными дырочками, светлой свежей рубашке. В Гореловке мало кто чинил в таком виде насосы. Гореловский стиль жизни состоит в том, что на даче нужно одеваться так, чтобы коровы в обморок падали.
То, что Сержик ощутил, вернувшись в дом, когда проводил до калитки последних гостей с поминок, оказалось неожиданным для него самого… Настолько, что даже испугало.
А наутро, когда он проснулся один в пустом большом, отныне принадлежавшем только ему доме, это новое чувство и вовсе стало неприличным. Это было почти ликование.
Это было ликование маленького мальчика, который наконец остался дома один. И никакую радость отныне не омрачала гнездящаяся в подсознании тревога: что радость эта временна, что вот скоро придет отец и станет распекать.
Ведь его отец, приходя домой, всегда находил что-то, что его сын сделал не так. Сначала сын не так укладывал игрушки, потом не так делал уроки, потом…
Теперь можно было делать все, что бы он ни захотел… А что бы хотел молодой мужчина — ну, из того, что запретил бы ему строгий папа? Устроить затянувшуюся вечеринку, играть в карты, пить, наполнить дом шумными безалаберными приятелями? Привести женщину?
Или… Просто валяться по утрам в постели? Не мыть сразу после еды посуду, а помыть потом, когда будет не лень? Покончить наконец с подрезанием клубничных «усов»?
Ни то, ни другое, ни третье.
И даже против клубники он ничего не имел.
Напротив, он переоделся аккуратно «в одежду для работы в саду». И сделал то, что сделал бы отец, если бы ему не помешала смерть. То есть подрезал клубничные разросшиеся «усы». Но все эти нормальные действия уже были только ложными признаками нормальности. Поворота назад не было.
На похоронах отца он обнаружил у себя вдруг новое физиологическое свойство, которому, правда, поначалу не придал значения.
Его больше не отвращал вид и запах тлена.
Ах, если бы он еще мог отдавать себе отчет в том, что с ним происходит. И ведь это был один из очень явных симптомов. Изменение восприятия: горькое не кажется хуже, чем сладкое, мерзкое — не гадко. Ведь помнил он своего однокашника по общежитию музыкального училища. Тот подросток не имел ничего против скользкой слизи рептилий, норовил спрятать под одеялом лягушку или змею. То, от чего «норма», большинство бессознательно морщится и кривится в отвращении, им кажется вполне нормальным.
Теперь это случилось и с ним. Тлен его не отвращал.
Впрочем, это его совсем не волновало. Джульетта была права: сначала искусство. Это первая наша реальность.
Видел ли он Светловолосую в зрительном зале?
Видел. Пусть не обольщается…
Светловолосая, конечно же, этого не поняла — ведь он слишком хорошо умеет владеть собой…
Но он ее видел.