Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как и во времена своей молодости, ученичества — как и всегда потом, — Орлова брала каким-то нечеловеческим прилежанием, которого обычно недостаточно для подлинной глубины (оно вообще не очень-то согласуется со взрывоопасной, анархической природой театра).

«Русский вопрос» шел тогда во МХАТе, Малом, Вахтанговском театрах, в Ленкоме — и как всякое действо, сыгранное живыми людьми, эта заказная пьеса Симонова добирала теплом и человечностью, не имеющими прямого отношения к ней самой, но существовавшими за счет чистого исполнительства и мастерства Плятта, Абдулова, Названова и Орловой, одно имя которой обеспечивало кассу и восторженный зрительский прием.

Премьера не обошлась без одной душераздирающей истории, рассказы о которой с различными вариациями плавно сопровождали меня всю жизнь, пока, наконец, в окончательной редакции не поместились в отцовской книге, посвященной Ирине Вульф.

«Ирина

Сергеевна шла за кулисы добросовестно проверить все еще раз — за тридцать минут до начала спектакля.

И вот — навстречу ей в коридор гримуборных, задевая плечом дверной косяк, шатаясь, „ввалился“ огромный Михаил Названов, нечленораздельно сказав ей: „Здрасьте!..“ „Пьян…“ — пронеслось у нее в голове, внутри все оборвалось. Она побежала вперед, в их совместную — Названова и Плятта — гримуборную. Там, закинув голову назад, сползал со стула Плятт с окровавленным шрамом-раной на горле. „Была пьяная драка, Миша зарезал Славу“, — пронеслось в ее голове. Ирина Сергеевна в ужасе выскочила оттуда, на подкашивающихся ногах пошла, еще не зная куда, по направлению к дирекции, к Завадскому. Ей встретился элегантный Названов с ясным взглядом, который сказал, что они с Пляттом хотели с ней посоветоваться перед началом спектакля. Взял ее под руку, повел к себе в гримуборную. Дверь открыл бодрый Плятт, готовый к выходу на сцену, со словами: „Ирина, уточни мизансцену в 1-й картине — я и Миша сомневаемся!..“ Потом они захохотали, Вульф тоже — с комком в горле».

Кстати, Орлову за все время ее существования в театре никто даже и не пытался разыгрывать. Сказывалась раз и навсегда установленная дистанция вытянутой руки.

Как она сыграла свою Джесси?

Во всяком случае, в том абсурдном конкурсе-смотре Орлова была официально объявлена победительницей. «Правда» в театральном обзоре отмечала, что ее образ наиболее глубок, содержателен… и т. д. среди всех других — все это совершенно не интересно.

Около пяти лет после премьеры «Русского вопроса» Орлова существовала в театре отдельно, играя только одну роль. В это время она снималась у Александрова во «Встрече на Эльбе» и в «…Глинке» и у Рошаля в «Мусоргском». Еще ничего не было решено, еще она ждала настоящей большой музыкальнокомедийной роли в Гришином фильме, продолжая браковать присылаемые ей сценарии.

Только после четырех полных сезонов она начала репетировать у Анисимовой-Вульф Лидию в спектакле «Сомов и другие». Потом, значительно позже, были Лиззи Мак-Кей и Нора, но, кажется, до самого конца Орлова так и не избавилась от надежды на полноценный — «как раньше» — киноуспех.

Она пришла в театр (чье время, видимо, навсегда остановилось в середине семидесятых) с блестящей труппой, может быть, одной из лучших по именам за всю советскую историю.

Театр, где ей посчастливилось остаться в воспоминаниях нежной Любочкой: театральные прозвища приставали навсегда, отражая действительное распределение сил, мер обожания или зависимости.

Раневскую за глаза называли «Старухой». В этом слышалось почтительное, граничащее со страхом уважение, отзывавшееся временами древних шаманских обрядов: старуха знает то, чего не дано никому.

Нейтрально-отстраненное «Ве-Пе» закрепилось за Верой Петровной Марецкой — долговременной хозяйкой театра, дружившей с Фурцевой, игравшей директоров фабрик, кандидатов и членов правительства. Казалось, что это ее природная органика — заседать в бесчисленных президиумах, с бесчисленными лауреатскими значками на представительском английском жакете. Она раздражала. Ее многие — и поделом — не любили. Она трезво и молча несла свою тайну, о которой стало известно только в самое последнее время: ее братья Дмитрий и Григорий были расстреляны в один день в 1937 году, ее сестру посадили в начале войны. Она выхлопотала сестру, рассказывал ее сын — Е. Ю. Завадский — в телевизионном фильме, посвященном памяти Марецкой. «Рассвет над Москвой», «Мать», «Член правительства» и Бог еще знает что — это и были ее бесконечные ритуальные хлопоты. С бабушкой ее связывает одна мрачная история (которая считывается по тексту книги, но говорить о ней без прямых документальных доказательств нельзя).

«Член правительства». Хозяйка. Слуга народа. И виртуозная актриса. «Ве-Пе»…

А Юрий Александрович Завадский был «Ю-А».

Ю — А, ю-ю — а-а-а, — крик ребенка, оставленного на минуту всеми его няньками. Расплакавшийся мальчик — обиженный и не понявший: за что?!

Он действительно часто начинал плакать. Особенно с возрастом. Когда говорил о прошлом, рассказывал об Улановой. Запрокидывал голову и, быстро-быстро хлопая веками, пытался закатить обратно непрошеную слезу.

И рафинадная фраза таяла на дне очередного

воспоминания.

Его передразнивали. Его показывали. Это было нетрудно. Характерно подчеркнутая артикуляция, легкое пришептывание, вскинутые брови и руки — вот и «Ю-А».

Тот, кто хоть раз видел Завадского, узнает его даже по самому приблизительному показу. Даже если не видел его самого, а лишь эти актерские показы.

Ирину Вульф называли его правой рукой, и мне доставляет особое удовольствие привести тут ее изящное, способное кому-то показаться нелицеприятным (а на самом-то деле такое почетное) театральное прозвище: «Кобра». По-моему, замечательно! Скрученная в тугие кольца, готовящаяся к прыжку кобра, охраняющая свое театральное гнездо.

«Старуха», «Кобра» — и Любочка оказалась в этом гнезде — среди своих. Это было еще то время, когда понятие «свой круг» не отзывалось снобизмом. Хотя бы потому, что круг, к которому принадлежали три эти женщины, стремительно сужался, заключая в себя скорее общность прошлого, чем настоящего.

О настоящем, происходящем, текущем они говорили редко и почти всегда с той недоуменно-брезгливой интонацией, с какой вспоминают долгий и кошмарный сон. Явь сотворялась из их общения, хотя они могли подолгу не видеться и, казалось, не участвовать в событиях, происходящих друг у друга. Явью становились экспромты и анекдоты, смех — «эта маленькая, по чьему-то удивительному определению, затерянная в мире обезьянка истины».

Ирина Сергеевна, разъехавшись в 48-м с Раневской, перебрались с матерью в двухэтажный коттедж на Хорошевке, построенный пленными немцами с расчетом на четыре семьи.

А Раневская осталась в центре, в коммуналке одного из домов Старопименовского переулка. С этой комнатой — с застекленным эркером, выходящим в стену соседнего дома, — невероятно темной, с постоянно горевшим желтоватым торшером, связаны рассказы о всевозможных домашних работницах Раневской, самой калоритной была мужеподобная Лиза: внешне она напоминала Петра I — Раневская так ее и называла. В бытовых вопросах она могла быть по-царски решительна и предприимчива. Ее требовательный украинский говорок слышался из передней, когда она звонила по телефону: «Это дизенфекция? С вами ховорить народна ртистка Раневская. У чем дело? Мене заели клопи!» Однако в сфере личных дел она страдала излишней эксцентрикой. Фаина Георгиевна не раз показывала Орловой и Ирине Сергеевне, как Лиза, готовясь к свиданию, обзванивает подруг: «Маня, в тебе бусы есть? Нет? Пока». — «Нюра, в тебе бусы есть? Нет? Пока»… И так — до бесконечности.

— Зачем тебе бусы? — спрашивала Раневская.

— А шоб кавалеру было шо крутить, пока мы у кино сидим! — отвечала Лиза.

В один из визитов Орловой эта Лиза едва не довела свою хозяйку до инфаркта.

Орлова появилась благоухающая, в черной норковой шубе, которую оставила в передней, не догадываясь, какая сложная комбинация затевается у нее за спиной. Лиза между тем вызвала Раневскую и упросила дать ей хотя бы на полчаса это роскошное изделие, с помощью которого она рассчитывала произвести впечатление на жениха, на свидание с которым и направлялась. Раневская разрешила, и Лиза, еле втиснувшись в орловскую шубу, скрылась. Прошло около часа. Орлова поднялась уходить. Раневская, осторожно маневрируя, перекрыла подступы к двери. Лиза не появлялась. На часах было около шести вечера. «А вдруг у нее спектакль?» — в ужасе подумала Фаина Георгиевна, глядя на все более каменевшую, но не подававшую вида Орлову. Положение становилось совершенно диким. «Любушка! — внезапно вскрикнула Раневская, уловив слабое движение своей гостьи в сторону двери. — Как я вас понимаю! Меня в свое время заездил концертами Абдулов. Он чудный! Чудный! Знаете, во время гастролей мы обычно ужинали у меня в номере. Когда Абдулов уходил, я вспоминала его рассказы и хохотала, как филин в ночи, пугая горничную. Осип Наумович уверял, что наши ночные беседы его скомпрометировали, и будто он даже слышал, как дежурная сокрушалась, что у него старая жена! Однажды…»

Любушка пробыла у Раневской еще два часа, пока хлопнувшая в передней дверь не возвестила о приходе Лизы. Орлова была выпущена, а Раневская потом красочно живописала эту историю прабабушке, Павле Леонтьевне… Кстати, они были очень похожи с матерью Орловой — Евгенией Николаевной Сухотиной, не столько даже внешне, сколько общностью характеров, способных вызывать трепет.

В тот мартовский день во Внуково Орлова зашла к сестре, в ее дом, находившийся по соседству с участком Евы Милютиной — звезды мюзик-холла двадцатых, а позднее актрисы Театра сатиры. Нонна Петровна недавно оправилась от очередного приступа астмы, мучившей ее последние несколько лет, и теперь вновь потягивала из мятой пачки всегдашний «Беломор» — ставший едва ли не видовым признаком особой породы женщин того времени.

Поделиться с друзьями: