Любовь к ближнему
Шрифт:
– Так и есть, доктор.
Теперь Чавес анатомировал меня, задавая вопросы. Это исключало абсурдные утверждения, мешающие курсу лечения, и открывало простор для интерпретации.
– А ваша ненависть к женщинам, не вытекает ли она логически из ненависти к самому себе? Вы настолько презираете свое тело, что дарите его неведомо кому.
Я восхищался последовательностью эпизодов и пытался разглядеть себя в рисуемом им портрете.
– Что, если судьба жиголо была для вас выбором, продиктованным мизантропией? Что, если таким способом вы соблюдали дистанцию со своими современниками, низводя их к одним гениталиям?
Я еще раз согласился.
– А ваша страсть к заманиванию клиенток, счастье от самоуничижения? Не коренится ли все это в раннем детстве, когда вас заласкали, в излишней близости с матерью, в постоянном отсутствии отца, в практическом отсутствии брата? Не являются ли чувства, которые вы силились испытать, попыткой возврата к первичным младенческим побуждениям? Вы не находите, что привычка первых лет жизни – раздеваться за конфетки – оказала влияние на всю вашу жизнь? Тут уже недолго – вы уж простите мне эту грубость – до бахвальства собственным
Доктор Чавес иногда прибегал к резкостям, считая, что это приносит положительный результат.
– Матери, Себастьян, матери – это просто беда: вот уже тридцать лет, как они захватили власть в семьях и теперь фабрикуют, как на конвейере, незрелые, внутренне непокорные личности. Что вы собой представляете, если не неудачу современного образования – безответственного и наивного искателя наслаждений? Эти ваши футболки с надписями «Рожден трахаться, прирожденный трахальщик» – разве за провокацией не слышен призыв о помощи? Не был ли ваш разрыв с общественной средой таким же загадочным, как первоначальная покладистость? Ваша сексуальная зависимость – что она продолжает? Вот вопрос! Ответ очевиден: зависимость от материнской груди!
Он был прав, он все понял.
– А этот зуд творить добро? Это зигзаг ума, скрывающий ваши пристрастия, никого не способная обмануть оболочка. Нарядить вопиющий эгоизм в одежды альтруизма – какая жалкая увертка!
– До чего верно!
– И потом, это желание быть приятным, продолжать общественную комедию в другом виде, с клиентками? Ваша личная незначительность, эта нарочитая безликость, бесцветность, стертость, как будто вы решили стать игрушкой обстоятельств? Этот пугающий конформизм, позволяющий без всяких усилий менять личину, превращаться в совсем другого человека? С одной стороны – славный муж и усердный чиновник, с другой – сексуальный маньяк.
– Точнее не скажешь.
– А эта молодая женщина, судя по предлагаемому вами портрету, потрясающая – у вас, случайно, не осталось ее фотографии? – которая принудила вас к излишествам словом Библии и за которой вы таскались, как маленький мальчик? Признайтесь, ведь вы попались на ее разглагольствования, она одурачила вас именем Всевышнего! Знаете, вы еще счастливо отделались!
– Знаю, все благодаря вам, доктор, спасибо, спасибо.
– И благодаря вашим друзьям, никогда этого не забывайте.
К избавлению
К концу четвертого месяца психотерапевтический курс достиг стадии, когда доктор Чавес перестал меня слушать. Теперь он использовал меня для выполнения мелких секретарских обязанностей. Он писал книгу о фетишизме, которую я должен был набирать на компьютере. Пока я печатал, он запирался в другом кабинете со своей ассистенткой. Когда я снова пытался излить ему душу, он мягко возражал:
– Попозже, Себастьян, попозже, я и так знаю вас наизусть, главное, не забывайте про лекарства. Ни дня без капсул!
Я не сердился на него, мне было почти стыдно, что я так долго злоупотребляю его вниманием. Он принес мне утешение, вернув к упорядоченному ритму жизни. Благодаря ему я усмирил свои инстинкты: мой исцеленный член превратился в розовую креветку на ложе из водорослей, в боязливого зверька. Глядя на свою уменьшившуюся, вялую крайнюю плоть, теперь размером с ноготок, я исполнялся уверенности: такая мелочь никогда уже не проникнет в женщину. Теперь я был поборником свертывания, скрючивания, а не наглого выпрямления, выпячивания. Вечером я сидел на кровати и думал о том, как дошел до всего этого. Возраст – это триумф закона тяготения: отвисает мошонка, горбится спина, клонится вниз голова, все члены и органы принимают свою анатомическую форму и отделяются от окружающих. Каждый этап существования обладает собственным запахом: детство пахнет молоком, юность – дикостью, зрелый возраст – духами, старость – лекарствами. Глядя в зеркало, я не узнавал себя: казалось, чья-то рука сгребла часть моей физиономии и нещадно скомкала, превратив в сплошные морщины и трещины. Чтобы не замыкаться в себе, я, следуя совету доктора Чавеса, записался в федерацию аболиционистов [16] под названием «Синий очаг»: мой «уличный» опыт мог указать другим заблудшим душам путь к свету. Я добровольно тормошил участников разговорных групп, помогая им преодолеть стеснительность, так что руководители, обрадованные моим усердием, попросили меня шефствовать над кандидатами на зачисление. Два-три раза я заглядывал в Маре, этот квартал тихих содомитов, прогуливался по улице Край Света, находя ее по-провинциальному спокойной. Как меня угораздило пережить здесь такие потрясения? Я даже зашел опрокинуть рюмочку в «Курящую кошку», где никто меня не узнал. Страница была перевернута.
16
Аболиционисты– члены феминистской организации «Federation abolitionniste internationale», ведут борьбу против государственной регламентации проституции, организуют женские международные конгрессы.
Мне была уготована еще одна радость: в больнице меня навестил мой старший сын Адриен. Ночью накануне встречи мне приснился странный сон. Я находился на плоту посреди штормящего моря. От сокрушительного удара волны плот перевернулся и оказался в гуще косяка рыб, вероятнее всего, морских ершей, среди которых вдруг возникло лицо Доры, увлекшей меня в океанские глубины. После этого сна у меня во рту остался омерзительный привкус. Тем не менее мне не хотелось рассказывать об этом доктору Чавесу: он говорил мне, что самое страшное уже позади. Мы с Адриеном встретились в подвальном зале – больничном кафетерии, где пластмассовые стулья стояли прямо на бетонной платформе; имелся также почти всегда закрытый бар; там собиралось стадо отупевших кретинов, пускавших слюни и топавших ногами от безделья. Мы не сразу друг друга узнали. Предо мной предстал
восемнадцатилетний красавец с глазами своей матери и густой шевелюрой. Он был выше меня сантиметров на пять и пока еще стеснялся своих слишком быстро набранных роста и силы. Его подошвы шуршали по линолеуму, на нем были мешковатые штаны. Он двигался вразвалку и все время повторял «о'кей», «о'кей», как мантру, спасающую от излишней близости. Этот сосуд с кипящими гормонами изъяснялся отрывисто: он уже сдал экзамены на бакалавра и теперь хотел поступать в вуз. Он был достойным сыном своего отца – типичным хорошим учеником. После этой информации разговаривать нам стало не о чем. Он считал меня, наверное, старым психом, слетевшим с катушек. Да уж, в стоптанных тапках, в вельветовых штанах, в продранной на локтях водолазке, да еще по соседству со стаей умалишенных я и впрямь производил неважное впечатление. Далеко не папаша-образец для сыновнего подражания, как сказал бы доктор Чавес. Я чувствовал себя уродом, каким-то сифилитиком. Наконец, не выдержав дистанции между нами и задав ему дважды один и тот же вопрос, я расплакался. Я закрывал лицо руками, повторял: «Прости, прости, это от волнения, я не видел, как вы росли, ты уже взрослый, я пропустил детство своих детей». Он прищурился, вытер рукавом рот, еще сильнее заерзал, стал быстро пристукивать ногой по полу. В это время два дебила неподалеку затеяли ссору, сопровождавшуюся гортанными воплями, – это было для него последней каплей. Адриен буквально сорвался с места:– Ну, мне пора.
Он протянул мне руку, это было хуже всего. Я тоже встал, попытался его поцеловать, но почувствовал, что ему стыдно, даже страшно. Я крепился, вспоминая всех этих тетушек, подруг, кузин своей матери, которые зацеловывали меня в детстве и которых я, вытирая после их нежностей щеки, называл про себя слизняками.
– Адриен, прости меня, умоляю.
Он остался стоять руки по швам. Я отпустил его. Он побрел, раскачиваясь, к выходу, потом вдруг обернулся. Вялым голосом произнес странные слова, которых я до сих пор не понимаю:
– Знаешь, папа, а ведь прав был ты.
У меня отвисла челюсть, я ничего не смог произнести в ответ. Когда я вновь обрел дар речи, он уже ушел.
Глава Х
Новая жизнь
Теперь мне сорок, я чувствую себя выздоровевшим. Друзья выручили меня, когда я был на самом краю: великодушие оказалось самой действенной местью. Все, что я прежде проклинал, – брак, семейная жизнь, дипломатическая карьера, – кажется мне теперь заманчивым, а то, что я раньше ценил, отвращает. Я часто вспоминаю слова Евангелия: сожги то, чему поклонялся, поклоняйся тому, что сжег. От одного вида обнимающейся парочки у меня подкашиваются ноги, младенцы в колыбелях вызывают у меня слезы умиления. Я лелею глупые мечты о домике в деревне, об огне в камине, о верном псе, о выводке смеющихся, шалящих ребятишек. Хорошо, если мне хватит оставшихся лет, чтобы искупить зло, которое я причинил Сюзан и детям. Как счастливы мы были вместе!
Пария и выскочка
В честь моего дня рождения Жюльен устроил большой прием. Он жил на бульваре Сюше, около ипподрома Лоншан, в красивом четырехэтажном доме из резного камня, стоявшем, как кусок сахара на блюдце, на краю ярко-зеленой лужайки. Сильно декольтированные дамские фигуры скользили, изящно переступая на высоких каблуках, по тенистым аллеям в теплом свете сумерек. Я ничего не желал знать об этой полуголой фауне. Был июль, асфальт плавился весь день, над деревьями поднимался липкий туман. В мраморном холле, среди зеркального блеска, мне пришлось доложить о себе привратнику, соперничавшему галунами с красноармейским генералом. Он подозрительно оглядел меня, попытался определить на глазок мой социальный статус, мою важность для владельца всего этого великолепия. Я понимал, каким презренным кажусь ему во взятом напрокат костюме, с облысевшим черепом, на котором пробивалась самая жалкая растительность. Самому себе я казался непроданной тряпкой, уцененной для ускоренного сбыта в конце сезона. Мне вспомнился бывший участник группы «Роллинг Стоунз», в самом начале покинувший ее, чтобы сделать карьеру. Через десять лет они снова встретились у ворот стадиона Уэмбли: они были звездами шоу, а он торговал сосисками. Бесшумный лифт с затемненными зеркалами доставил меня на верхний этаж, к распахнутой двери огромной квартиры. Не имея ни малейшего представления о правилах этикета, я пожал руку лакею во всем черном, приняв его за одного из гостей. Он неохотно ответил на мое пожатие и тут же удалился, покоробленный таким вопиющим отсутствием вкуса. Я слепо поплелся за ним и оказался в гостиной, среди радостной толкотни: здесь были все – сплошь белые рубашки, тонкие льняные брюки, ослепительные, как россыпи драгоценностей, туалеты. Болтовня и дегустация коктейлей происходили в двух смежных помещениях с высоким потолком, выходивших на балкон с карликовыми пальмами, весь в цветах. Сначала я никого не узнал, со мной случилось помрачение: дом закачался, как каюта корабля в бурю. Меня поразил океан лиц с разинутыми ртами, с любопытными взорами, выражавшими изумление, ожидание, сострадание. Все учинили на своих лицах подобающий случаю оскал. Казалось, они много часов готовились к церемонии встречи. При моем появлении смолкли высокие, мелодичные голоса. Наверное, я был похож на филина, напуганного лучом света, недаром Жан-Марк поспешил ко мне с предупредительностью родного брата, прижал меня к себе. Я увидел валик его затылка над воротником. Дальше была толкотня, свист. Толпа гостей ринулась ко мне, я оказался в плену у спрута дружелюбия. Приветствиям и объятиям не было конца, я был как пакет, передаваемый из рук в руки на сортировочном узле почтамта. Всем хотелось дотронуться до старой увядшей шлюхи, убедиться, что она выжила и преобразилась. Моим сопровождающим был Жан-Марк, он всем меня представлял, не снимая руки с моего плеча. Приятно было чувствовать себя любимым и направляемым С минуты на минуту должны были появиться мать и отец, да еще братец Леон с женой. Я был осужденным, которому выпало спастись, я горел желанием исправиться. Воздух дрожал от плохо сдерживаемых сильных чувств.