Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Любовь к отеческим гробам
Шрифт:

“вудовольствием” полюбовалась им Бабушка Феня, но вынуждена была признать, что я все-таки “лутче”: “Такой ятный – улыбочка етта, походочка легенькая…”

Катька и сегодня во всем мысленно советуется с мамой – воображаемые объекты вообще играют решающую роль в человеческой истории. Катька, как и Бабушка Феня, тоже одушевляет все живые и мертвые стихии и входит с ними в глубоко личные отношения и даже после самых жестоких размолвок с ними в конце концов находит какие-то оправдания всем, кроме Сталина, Гитлера и Зюганова.

“Рожа масленая!” – гневно бросает она телевизору.

Бабушка Феня смотрела на вещи шире. Одна дочь ее была полудиссиденткой, другая низовым партработником – она даже не удостоивала выяснить, из-за чего они собачатся: ясно, что из-за ерунды. Коммунист, не коммунист – был бы человек

хороший. Она два года промучилась под немцами, побиралась при четырех маленьких детях по соседним деревням, стояла под расстрелом, но ни тени вражды к немцам ни разу не выказала – вроде как работа у них была такая. Она даже и не надеялась, что наши вернутся, – они прошли оборванные, измученные, а немцы прикатили на машинах чистые, игривые… Правда, когда маленький Митька спросил у нее, почему русские победили немцев, она наставительно ответила:

“Потому что русских победить нельзя”. Катька не столь оптимистическая, зато более последовательная патриотка. Бабушка

Феня ихнего старосту осуждала исключительно за то, что он конфисковал у нее какую-то свеклу. А вот десять лет ему дали зря. “Но он же предатель!” – пробовала жалобно возмутиться

Катька, и Бабушка Феня страдальчески сморщилась: “Так какая власть была – той ён и подчинялся!” С тем же состраданием она впоследствии говорила об отделявшихся прибалтах: “Ну не хотять и не хотять”.

Совсем блаженной она все-таки не была – помню, под горестные

Катькины причитания мы с Катькой волочем под руки по обледенелой платформе ускользающего пьяного парня на двух протезах, а

Бабушка Феня поспешает сзади, приговаривая: “Ну чего б нам на следующей електричке поехать!..” Она и грустным историям не каждый раз позволяла истязать свою доброту, в сердцах восклицая:

“У нас свово горя много!”

Она страшно переживала, что Леша “выпиваить”. Но если к нам заезжали гости с выпивкой, она непременно напоминала: “Леши-то оставьть”. Воры вообще – это были паразиты с паразитов, но укравший Колька – “он же ж сирота, хто ж яго чему хорошему вчил!”. И, работая на хлебозаводе, она совершенно искренне клялась перед бабами, насильно пихавшими ей яйца в сумку: “Я же ж не потому не беру, что я честнея усех, я до смерти боюся, хочь вы мене зарежьтя!” Соседка была – из змей змея, порода потаскучья, сплавившая – самое страшное преступление – трех деток в интернат: “Мужики ей, паскуде, нужны, без мужиков у ей голова болить, извянить меня, у сучки!” Но когда “сучка” попадала на аборт, одна только Бабушка Феня сокрушенно увязывала

“взелок” с пирожками и яблоками: “Хто ж еттой простигосподи еще снесеть!..”

Выше отдельного человека была только его связь с семьей. Когда

Катька колебалась, брать ли ей мою богомерзкую еврейскую фамилию

– стоит ли осложнять детям жизнь, – Бабушка Феня торжественно ее наставила: “А что яму, то й вам!” – “А дети?..” – “И детям!”

Когда Катька трусила лететь в отпуск на самолете, Бабушка Феня удивленно смеялась: чего ж бояться – разобьетесь, так “вместечки”.

Церковь она посещала с удовольствием, но не любила, когда там бывают молодые: это дело, она считала, старушечье, “а каждый должон быть, как яму положено: старуха – как положено старухе, парень – как парню”. Весной могла вдруг вернуться с улицы расстроенная: все бабы уже окна повыставляли! И когда мы потом две недели тратили лишние дрова из-за нагрянувших холодов, она не чувствовала ни малейшей неловкости: главное, быть как все.

Когда Катька некоторое время подсинивала веки, Бабушка Феня прямо “заходилась” – умоляла меня поставить Катьке фингал: “Чтоб было сине, так хоть знать с-за чего!” После одной своей шабашки я нарочно сбривал бороду по частям – оставлял то шведскую, то испанскую, – и она всякий раз плевалась с новым оттенком: “Ну обезьяна и обезьяна! А теперя козел! – И спохватывалась: – Ты ж красивый, зачем ты себе вродуешь?!”

Раз свой – значит, красивый, в сравнении с родством истина ничего не стоила. Чем родней, тем красивей. Она раз двести переспрашивала меня: “Я не пойму, кто с вас выше – ты или Леша?”

И я двести раз нудно повторял, что я выше на два сантиметра.

“Ну?..” – каждый раз изумлялась она. Пока я наконец не ответил:

“Леша, Леша выше”. – “Ну?..” – изумилась она как-то по-новому и больше не переспрашивала.

Однако

если дело не касалось родни, она была очень внимательна к внешности, чрезвычайно ценила красоту (“красивый, мордатый”), но и часто восхищала меня не слишком-то благостной остротой глаза:

“тонконогая, как овца”, “скулы кроличьи”, “губа отвисла, как у старой кобылы”. Нежно причитала над старшим “унуком”: носик этот мамин тупой! (Мама, самолюбивая Лешина Ленка, покосилась на нее долгим хмурым взглядом. Бабушки Фенины дворовые подруги не любили Ленку, наговаривали, что она бьет бессловесного

“толстуна” Митьку: у, говорит, медведыш этот, да как даст ему поддых – он и задохнулся, аж посинел.) Собственный нос Бабушка

Феня тоже готова была обсуждать с полной объективностью: круглый, “в нас во всех круглые носы – только в тебе еще с балдавешкой”, вглядевшись, сообщала она Катьке (считавшейся в ту пору похожей на Марину Влади). Это выражение привело меня в такой восторг, что я назавтра же предложил Катьке стереть сажу с

“балдавешки”. И Бабушка Феня немедленно вступилась: “В ей хороший нос!” – “Так это же ваше выражение”. – “Ну?..” Не придавать значения собственным словам представлялось мне верхом безнравственности, мне казалось, нравственность – это просто любовь к истине. Только сейчас я начал понимать, что мораль противоположна истине: истина должна изгонять противоречия, а мораль, наоборот, вбирать их как можно больше в своем стремлении защитить всех и каждого. Поэтому добрый человек не может быть последовательным, а последовательный – добрым. Я выбрал последовательность.

Сейчас-то и я порой вворачиваю “грозой яго подыми” или “хват хватил”. А в свое время, когда дочка называла жидкое пюре

“обмачкой”, я едва удерживался от подзатыльника: говори по-человечески! Мы с Митькой такие – нам важно не что делают, а как говорят. Катька распекает его, убитого раскаянием второклашку, за позднее появление: “Все гули да погули на уме!”

И вдруг он гневно вскидывает поникшую головенку: “Нет такого слова – погули!” Вечный пафос у Бабушки Фени – и отраженно у

Катьки – меня, конечно, тоже раздражал: путаются под ногами котята – “с ног сбивають!”, кто-то проявляет элементарную настойчивость – “яму хочь камни с неба вались!”, “ноги смерзлись” – слегка замерзли ноги, проголодался – “вмираить есть хочет”. Эти штуки я искоренял в детях слишком даже, наверно, последовательно: меня бесило, что она “привчаить” их боготворить свои мелкие физические нужды, вместо того чтобы их презирать.

Зато купить простуженному Митьке сразу два мороженых – это пожалуйста: “Ён же ж просить!” – “Просит… Вы же не его, вы себя жалеете!”

Зато в мире главном – выдуманном – она уже непреклонно становилась на сторону порядка и справедливости. Чуть через порог – и уже всплескивает руками: “А что ж вы делаете, паразиты!” – в телевизоре (когда дети немножко поумнели, я допустил в дом этого врага) двое молодцов месят третьего. Так он же предал, украл, убил – протестуют Катька с детьми, и она немедленно успокаивается: “А, ну так и место яму!” Так ему, иными словами, и надо. Мы с Бабушкой Феней – логика и доброта – мало подходили друг другу. Мальчишки под окном ломают нашу смородину: “Ах, паразиты!” – негодует Бабушка Феня. “А ну пошли отсюда!” – с притворной свирепостью кричу я в форточку.

“Разбойнички ж маленькие…” – тут же жалеет их она. Так паразиты все-таки или разбойнички, черт возьми?!

Однако в целом мы ладили: Бабушка Феня ради лада поладила бы и с сатаной, а я все же человек воспитанный. От ядовитых замечаний я иной раз не удерживался, но их положено цедить, а Бабушка Феня была туговата на ухо – не станешь же орать что-то утонченно-язвительное… Кроме того, она совершенно не помнила обид – ни тех, которые наносили ей, ни тех, которые по простодушию наносила она. Кстати, это тоже меня раздражало: я считал тягчайшим из грехов отворачиваться от какого бы то ни было знания. Именно из-за ее лакировочной манеры Бабушка Феня в итоге составила обо мне то безмерно завышенное представление, от которого мне становилось совестно: буквально со слезами принимала мои подсказанные Катькой подарки, которые ничего мне не стоили. Как сейчас вижу: в коробом стоящем до земли плаще она оглядывает себя, словно бы негодующе – я вам что, пугало огородное?.. И произносит растроганно: “Так это хошь бы и ветер

Поделиться с друзьями: