Любовь
Шрифт:
Вайда считала себя женщиной практичной – хотя и добросердечной, но здравой, настроенной всегда скорей скептически, чем мечтательно. Однако те девять лет, которые она отсчитывала от рождения единственной дочери Долли в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, вспоминались теперь как сплошное безоблачное счастье. Уже тогда развал шел полным ходом, но это скрывали, пока была еще возможность скрывать. Потом Билл Коузи умер, а его девки у гроба передрались. И в тот раз, как всегда, порядок восстановила Л. Склонилась к ним, два слова сквозь зубы процедила, и они замерли. Кристина закрыла складной нож; Гида подобрала свой дурацкий чепчик и перешла на другой край могилы. Так они и стояли – одна справа, другая слева от гроба, причем их лица, такие же разные, как мед и сажа, казались одинаковыми. Тут ненависть и там тоже. Она выжигает в человеке все, так что, каковы бы ни были ее причины, твое лицо становится точь-в-точь как у твоего врага. После этого уже никто не сомневался, что вся гульба кончена и бизнес столь же мертв, как его хозяин. Если и были у Гиды поползновения возродить его в том виде, как было, когда Вайда маленькой девчушкой жила в бухте Дальней, она сразу поняла их обреченность, потому что Л. в тот же день уволилась. Из кучи цветов на гробе она вынула одну лилию и больше не переступала порог гостиницы, даже вещи не пришла забрать – не взяла ни поварской колпак, ни белые парусиновые тапки. Прямо от кладбища в воскресных
Вайда возила носиком утюга вокруг пуговиц, вновь и вновь поражаясь мужскому скудоумию: какой кретин сделал эту прорезь в металле, неужто полагал, что его придумка в самом деле окажется полезной! Должно быть, тот самый дурень, который решил, что стограммовый утюжок лучше, чем тяжелый чугунный. Легче – это конечно, но он не способен выгладить то, что действительно в этом нуждается, гладит разве что мелочи, на которых морщины можно распрямлять и мокрой рукой: футболки, полотенца, дешевые наволочки. Но не такой вот толстый полотняный халат с двенадцатью пуговицами, четырьмя карманами и воротником, скроенным не абы как, это вам не просто ленивое продолжение лацканов. Значит, вот чего она в жизни сподобилась!
Что с работой в больнице ей крупно повезло, Вайда, конечно, понимала. Хотя платили не очень щедро, но именно эти деньги помогли ей наполнить дом звуками тихих услужливых звоночков: вот звякнул таймер микроволновки, а это завершилась программа стирки, включился отжим; а ну-ка, ну-ка, хозяева, осмотритесь: что-то у вас дымится, да и трубка телефона не повешена. Зажигаются и гаснут огонечки, когда варится кофе, поджариваются тосты, греется утюг. Но это крупное везенье не мешало ей тосковать по той, другой, давнишней работе, которая приносила меньше денег, но больше удовлетворения. Курорт Коузи был не просто центром развлечений – то был своего рода дискуссионный клуб и тихое прибежище, где люди могли поспорить о насилии в городах, об очередном убийстве в Миссисипи, могли поговорить о том, что в связи с этим они намерены делать помимо того, чтобы смотреть на подрастающих детей со скорбной обреченностью. Тут начинала играть музыка, вселяя веру, что у них получится – они сумеют все превозмочь и выжить.
Отдать ей должное, держалась крепко – Гида эта самая. Должное, но не сверх того: помогла называется! – вместо денег дала одной пострадавшей от наводнения семье рваные полотенца и простыни. Коузи был еще жив, до физической его кончины оставалось несколько лет, он лишь состарился и потерял интерес ко всему, кроме Ната «Кинга» Коула [7] и «Дикой индейки» [8] , а Гида уже всюду совала нос, командовала, прямо как Скарлетт О’Хара [9] , только при этом дура набитая: советов не слушала, верных людей увольняла, брала на работу черт-те кого и собачилась с Мэй, которая и впрямь грозила перекрыть ей кислород. При живом Коузи она не могла уволить невестку, почти что падчерицу хозяина, хоть он и пропадал чуть не каждый день на рыбалке, а по ночам чаще всего веселился с подвыпившими приятелями. Ведь вот же до чего дошло: солидный, импозантный мужчина сдал все позиции враждующим друг с дружкой женщинам и позволил развалить все, что он построил. И как только им это удалось! – поражалась Вайда. Как могли они напустить полный отель шпаны, нечисть какую-то, голь перекатную, поденщиков с консервного завода, а эта публика и полицию на хвосте приволокла. Вначале Вайду подмывало возложить вину за теперешнюю, потрепанную клиентуру на Мэй с ее клептоманией, да и поденщики эти черт знает что только не тащили домой из отеля, но Мэй и раньше подворовывала, еще когда Вайда у них не работала, задолго до того, как уровень гостей опустился. Надо сказать, что она столкнулась с этой привычкой Мэй в первый же день, едва приступив к работе. Как раз регистрировалась приехавшая из Огайо семья из четырех человек. Вайда открыла книгу прибытия. Дата, фамилия и номер комнаты аккуратно впечатаны слева; справа место для подписи постояльца. Вайда протянула руку к мраморной подставке под авторучку, но ручки ни там, ни где-либо поблизости не оказалось. В недоумении она все перерыла в столе. Как раз когда она протягивала главе семейства карандаш, появилась Гида:
7
Нат «Кинг» Коул (1917 – 1965) – один из лучших джазовых пианистов эпохи свинга.
8
«Дикая индейка» – сорт виски.
9
Скарлетт О'Хара – героиня романа Маргарет Митчелл «Унесенные ветром».
– Что-о? Почему вы даете ему карандаш?
– Ручка куда-то делась, мэм.
– Не может такого быть. Поищите как следует.
– Да я уж искала. Её нет.
– А в сумочке у себя смотрели?
– Простите?
– Может, в карман сунули? – Гида обернулась к гостям, изобразив смиренную улыбку: мол, вот как ей тяжко приходится с таким никчемным персоналом.
Вайде тогда было семнадцать, и она только что стала матерью. Ответственный пост, на который назначил ее мистер Коузи, дал ей возможность высоко и – как она надеялась – навсегда выпрыгнуть из чана с рыбой, у которого она до этого работала и где по-прежнему трудился ее муж. Под грозным взглядом Гиды у нее пересохло во рту и затряслись руки. По логике вещей за этим должны были последовать слезы, и унижение стало бы окончательным, но тут пришло спасение – в пышном белом колпаке шеф-повара. Спасительница держала злополучную авторучку в руке; сунула в подставку и, повернувшись к Гиде, говорит:
– Мэй. И вы прекрасно это знаете.
Так Вайда поняла, что учиться предстоит не только тому, как регистрировать гостей и обращаться с деньгами. Как на любой работе, здесь действовали давно сложившиеся союзы, происходили загадочные сражения, одерживались жалкие победы. Мистер Коузи выступал в роли короля; Л., женщина в колпаке шеф-повара, была первосвященником. Остальные- Гида, Вайда, Мэй, официанты, горничные, – как положено придворным, тесня друг друга, бились за улыбку сюзерена.
Тогда, за ужином, она сама себе удивилась, что вытащила на свет божий старую сплетню о смерти Билла Коузи. Ненавидя сплетни, особенно порождаемые завистью, она предпочитала верить тому, что сказал
врач: от разрыва сердца. Или тому, что говорила Л.: из-за разбитого сердца. Или даже тому, что повторяла Мэй: за школьным автобусом добегался. Но уж точно не измышлениям его врагов: будто бы его доконал застарелый сифилис. Сандлер говорил, что восемьдесят один год – это и так достаточно, Билл Коузи просто устал. Но Вайда видела муть в воде, которую он выпил, и то, что он схватился не за грудь, где лопается сердце, а за живот. Однако тех, кто мог желать его смерти – Кристины, чьего-нибудь мужа или же какой-то группировки белых бизнесменов, – нигде в обозримой близости не наблюдалось. Только она, Л. да один из официантов. Боже, что началось! Умирающее тело дергается, бьется, борется с вечным сном. Тут подоспела Гида, подняла визг, как безумная. А Мэй сбежала в дом на Монарх-стрит и заперлась в чулане. Если бы не Л., образцовый для всего округа гражданин так и не удостоился бы приличных похорон, положенных по его заслугам. Даже когда Кристина и Гида под конец все почти что изгадили, Л. встала между этими двумя брызжущими ядом гадюками и заставила их прикусить языки. Так, по всем сведениям, они до сих пор и держат их за зубами, поглядывая друг на дружку: умри ты сегодня, а я завтра. Значит, девица, которой Сандлер показал дорогу к их дому, скорее всего, родственница Гиды. Только у Гиды на этом свете еще осталась какая-то родня. Их было пять братьев и три сестры, стало быть, число племянниц может достигать полусотни. Но, может, она и вообще никакая не родственница. Вайда решила попросить Роумена, чтобы он выяснил – как-нибудь невзначай; да только сумеет ли он… или наоборот, чтобы спросил напрямую; впрочем, от него трудно ждать надежной информации. Последние дни он стал такой невнимательный, такой нервный. Самое бы время кому-то из родителей приехать в отпуск, пока мальчик не впутался в историю, которую будет не расхлебать ни ей, ни Сандлеру. От дворницкой работы руки такими не становятся. Бил кого-то. Бил со всей силы.Освещенный единственной в подвале лампочкой, Сандлер ухмыльнулся. Ну у Вайды и глаз! Ведь он действительно, что называется, запал на ножки той девицы. Мороз, ветер, а никаких пупырышков – кожа гладкая, тугая, и чувствуется, что под ней упругие мышцы. Ноги танцовщицы – длинные, так в пляс и просятся, готовые взлететь, раскинуться, охватить тебя и обвиться вокруг. Как не стыдно! – подумал он, а ухмылка тем временем превратилась в непрошеный смешок дедуле за пятьдесят, он верный и любящий муж, а вот ведь – сидит, хихикает в подвале у панели управления бойлером и рад по уши, что возбудился при виде юных ляжек Он понимал, что грубоватый тон, которым он говорил с ней, возник как реакция на те ощущения, что она в нем пробудила, и был уверен, что она тоже это поняла.
Вперив взгляд в круговую шкалу, Сандлер прикидывал, что получится, если выставить термостат на 26 градусов – может, тогда как раз и будет в спальне 21, потому что при теперешней установке на 21 там получается 16. Задумавшись над этой проблемой, он вздохнул: похоже, отопитель, необходимость в котором при таком климате возникает нечасто, и сам сбит с толку, точь-в-точь как его хозяин. И вновь вздохнул, вспомнив плохо одетую девушку – впрочем, она, видимо, с севера, тогда ей минус один, конечно, нипочем. Что могло ей понадобиться от женщин Коузи – что от одной, что от другой, – невозможно себе представить. Надо попросить Роумена – пусть выяснит. Нет, лучше не надо. Их отношения, в которые и так уже вкралась трещинка недоверия, приобретут совсем неправильный характер, если дед будет заставлять внука шпионить. Роумен должен быть прям и честен, а не подглядывать за тетками по этакой фривольной просьбе. Так можно вовсе подорвать свой авторитет. Но если парнишка что-нибудь вдруг расскажет – замечательно, послушаем, сам ли он что узнает или услышит от других. Об этих Коузи всегда ходили сплетни. В здешней части побережья – в Сукер-бее, бухте Дальней, в Силке – их выкрутасы еще пятьдесят лет назад давали пищу для кривотолков. Вполне естественно, ведь происходящее на курорте всех касалось. Именно Коузи давал работу – всю, кроме ловли и расфасовки крабов, – и привлекал приезжих, которым так сладостно было потом годами перемывать кости. А иначе так и варились бы тут в собственном соку. Уход богатых туристов по всем ударил, словно волна, которая вдруг схлынула, оставив на песке пустые ракушки и письмена водорослей – обрывочные и непонятные.
В их доме на Морской набережной холодные места имеются, ох имеются – такие места, куда тепло, кажется, никогда не доберется. И жаркие места имеются. А вся его возня с термостатами, подогревом топливного бака и заменой фильтров так и осталась тем, чем была, – пустым мельтешением. Подобно всем жилищам их соседей, дом строили левой пяткой: двухдюймовые гвозди вместо четырехдюймовых, крыша облегченная, с гарантией вместо тридцати лет всего на десять, одинарные стекла, дребезжащие в рамах. С каждым годом все с большей нежностью Сандлер вспоминал поселок, из которого они с женой сюда переехали. Она была права, конечно: вовремя они тогда унесли ноги из бухты Дальней – как раз перед засухой, после которой все и затопило; жена ни разу даже не оглянулась. А он вот оглядывался чуть не каждый день, особенно как сейчас, поздним вечером в жуткий холод – как тосковал он по огню в пузатой, словно утюг, раскаленной печке, когда там потрескивает и пахнет дымком древесного плавника, чистого и сухого! Где увидишь такую красоту, какую творила луна, заливая хижины светом? А здесь, в благоустроенном и одобренном начальством квартале, слишком залитом слишком искусственным светом, луна ничего не значит. Планировщики полагали, что темнокожие наделают меньше темных делишек, если им наставить в два раза больше фонарей. Только в богатых кварталах да в сельской местности можно доверить людям бродить в потемках. Так что даже полная сияющая луна здесь казалась Сандлеру далеким фонариком крысолова, а не покровом чеканного золота, который она когда-то простирала над ним и над ветхой лачугой, где он жил мальчишкой, простирала, чтобы он еще раз посмотрел старый фокус, состоящий в том, чтобы тебе казалось, будто этот мир – весь твой. И так ему хотелось вновь заиметь собственную луну – чтобы она тянулась толстым золотым пальцем: вот он бежит, бежит по волнам и показывает точно на тебя. Не важно, в каком месте ты стоишь на пляже, он никогда не промахнется. Неколебимый и так же лично к тебе обращенный, как материнская ласка, этот золотой палец всегда находил его, именно его. И хотя Сандлер понимал, что источник этого сияния – холодный камень, неспособный даже на равнодушие, все равно он знал, что лунная дорожка светит ему, ему одному и никому больше. Как эта принесенная ветром девушка, что, выпав из вечернего воздуха, из всех выбрала его, встала между гаражной лампочкой и закатом и, подсвеченная сзади, стояла в луче света, смотрела на него одного.
Билл Коузи мог сделать для Вайды и больше. Приглашал в машину погреться, предлагал отвезти, куда она скажет, никогда не ругал, не подвергал сомнению ее честность. И он бы своего добился – а как же, он почти всегда своего добивался. Вайда, как и многие другие, глядела на него снизу вверх обожающим взглядом, а говоря о нем, снисходительно улыбалась. Гордилась им – его манерами, его деньгами, тем примером, что он подавал: мол, потерпи, приложи смекалку, глядишь, у тебя тоже получится. Но Сандлер уже ходил с ним на рыбалку и знал кое-что – не то, конечно, что у мистера Коузи на душе, в голове или в бумажнике, но кое-какие его обычаи постиг.