Любовница
Шрифт:
Якоб знает всё не только о ее сердце. Но и о ее крови. Он знает, сколько в ней кислорода, а сколько углекислого газа, сколько гемоглобина, а сколько креатинина [7] . Знает он и какова ее температура. Поэтому, когда она влюбится, Якоб наверняка сможет это заметить, замерить и даже зарегистрировать.
Потому что по-настоящему она еще, наверное, не была влюблена. А то, что было с Кристианом, восемь лет назад, какая ж это любовь. Даже несмотря на то, что тогда именно с Кристианом у нее был первый в жизни поцелуй. Двадцать восьмого июня, в субботу. Кристиан уже в марте влюбился в нее. Это было ясно для всех ее одноклассниц. Только не для нее. А он такой нежный, утонченный и впечатлительный, хотя учился в профессионально-техническом училище, а она – в лучшей гимназии в Ростоке. Не зная, как доказать ей свою любовь, парень решил погасить сигарету о собственную руку, а вдобавок – подарить ей
7
Продукт распада белковых молекул в мышцах.
А ведь ей так хотелось влюбиться в кого-то. И быть с ним всегда и не получать от него писем. Потому что какие могут быть письма, если люди никогда не расстаются.
И чтобы этот кто-то был немножко как Якоб.
Якоб еще только раз, один-единственный раз, сколько она его знает, надевал костюм и галстук. Когда они поехали вслед за Мадонной в Дахау. Это была суббота. Ее день рождения. Самый важный из всех дней рождения – восемнадцатилетие. Вроде обычный, как всегда. Завтрак, цветы, подарок от мамы и отчима. Несколько телефонных звонков с поздравлениями. Только от отца не было. И тогда подъехала машина. Точно в полдень. Из машины вышел Якоб. Одет празднично: костюм, узкий кожаный галстук. Подошел к ней, поздравил и сказал, что берет ее на концерт Мадонны. В Берлин. И так спокойно, вроде как Берлин – это совсем рядом, тут же, за парком в Ростоке.
Ей очень хотелось побывать на концерте. И она очень любила Мадонну. Она не могла поверить, когда Якоб просто встал перед ней в прихожей и спросил:
– Ну что, едем?
Мама и отчим давно уже всё знали, только хранили молчание. Она не могла сдержать слез.
Якоб знал, что после концерта им придется заночевать в Берлине. Целых три месяца он организовывал с больничной кассой и с клиникой в Берлине прокат аппаратуры. За два дня до ее дня рождения он отправился ранним утром в Берлин и установил аппаратуру в гостиничном номере. К вечеру он вернулся и провел ночь, как всегда, рядом с ней.
На концерте собралось сорок тысяч человек. Якоб стоял рядом и прыгал – в костюме и галстуке – вместе с ней и со всей толпой. Какое-то время они держались за руки. А когда Мадонна вышла на четвертый бис, она повернулась к нему и поцеловала в щеку. Никогда еще она не была так счастлива, как в тот вечер.
На следующий день они потащились вслед за Мадонной в Дахау. Она знала привычку газетчиков всё преувеличивать, но ее растрогали заметки о том, что «Мадонна навестит Дахау». Впрочем, не в полном смысле слова «вслед» за Мадонной, потому что та полетела на своем вертолете, а они поехали в тот день на машине. Вообще поехать туда была идея Якоба.
Она, конечно, знала о концлагерях, им рассказывали в школе. Много слез пролила она за чтением дневника Анны Франк, который ей подсунула бабушка, мать отца. С тех пор как пала Берлинская стена, о лагерях чаще и подробнее стали говорить в школе. Она читала о них всё, что только удавалось достать, и какой-никакой образ от чтения оставался, но это был образ абстрактный, умозрительный, позволявший не забивать себе голову тем, что это сделали немцы и никто другой. Но на этот раз всё было очень даже не абстрактно. Бараки, пробитые снарядами стены с начертанными на них крестами и звездами Давида, поминальные светильники на каждом шагу, цветы, лежащие на тележках возле костров, цветы, привязанные ленточками прямо к колючей проволоке, печные трубы и тысячи фотографий на стенах. Стриженые головы, изможденные лица, слишком большие глазницы, и две цифры – возраст и лагерный номер в нижнем левом углу. Шестнадцать лет, семнадцать лет, пятьдесят четыре года, двенадцать лет, восемнадцать лет…
Как только они переступили порог Дахау, она сразу поняла неуместность любых разговоров, любых слов: она чувствовала присутствие душ всех погибших здесь, и всё время дрожала от страха и чувства вины. Она. Восемнадцатилетняя. И всё же Якоб, вопреки всем ее страхам, встал перед ней и рассказал о детишках и подростках, погибших в газовых камерах Дахау. Называл ей цифры и даты. А в конце вроде как успокоил, сказав, что души этих девочек и мальчиков не стареют. Прямо так и сказал. Что они остаются молодыми и что сегодня вечером устроят встречу за бараками или возле крематория и будут делиться радостью друг с другом: «Эй, вы слышали, к нам сегодня приезжала Мадонна. Сама Мадонна…»
Меня зовут Матильда.
Якоб знает всё обо всём.
О звёздах, о химии, о датчиках и предохранителях, о психологии созревания девушки. Но самые большие и глубокие его познания – о сне. Несмотря на то, что вот уже шестнадцать лет он спит только днем, почти всё знает о сне ночью. Он называет Сон родным братом Смерти. Давным-давно, когда я была совсем маленькая, он рассказывал мне об этом. Выключал свет, зажигал свечи и читал стихи Овидия о Сне, отраженном в зеркале, за которым стоит Смерть. Жутко, но мне это очень нравилось. Сам по себе Якоб вряд ли додумался бы рассказывать такие страсти, но моя психотерапевтка, которая переехала в Росток с запада страны, считала, что меня следует подвергнуть, как она говорила, «конфронтации с парадоксом». Когда Якоб узнал об этом ее решении, он психанул и разразился бранью на нижнесаксонском диалекте. Он всегда переходит на этот диалект, когда теряет контроль над собой. На следующий день он не вышел на работу в дом престарелых, а поехал к этой моей психотерапевтке. Прождал в приемной четыре часа и всё ради того, чтобы сказать ей, что она «феноменально глупая, такая же невежда, как и все понаехавшие с запада пижоны, а вдобавок – жестокая, жестокая, жестокая». Она выслушала его, внимательно… и он пробыл у нее два часа. Вернулся преображенный и уже через пару ночей стал читать мне Овидия. Иногда Овидия сменяли немецкие сказки. В них тоже Сон и Смерть – брат и сестра.Каждый раз Якоб приходил с карманами, набитыми предохранителями. А в последнее время стал приносить еще и два мобильника.
Всегда два. Потому что Якоб должен быть уверенным больше, чем на сто процентов.
Вот и в подвале он собрал устройство бесперебойного электроснабжения. Два месяца носил какие-то детали, увешал все стены схемами, чертежами и внимательно изучал их. Каждый раз после бессонной ночи оставался, закрывался в подвале и собирал его. Так, «на всякий случай, если бы вдруг отключилось электричество на районе». Собрал, но всё равно не был уверен ни в надежности городских электросетей, ни в своем устройстве.
Его понять можно: он хочет иметь полную уверенность, что мы проснемся вместе. В смысле оба. И что и Овидий, и германский эпос, которые он мне читал, это всего лишь сказки. Потому что мы всегда просыпаемся – и он, и я.
А часто и вовсе не спим, а рассказываем друг другу разные истории. Иногда, когда я попрошу его, Якоб рассказывает о том, как прошел его день и о своих бабулях-дедулях из домов престарелых или о тех, что живут в обычных многоэтажках. Этим последним, говорил Якоб, приходится гораздо хуже, даже если в их распоряжении три комнаты, цветной телевизор, уборщица, социальный работник, который ходит в магазин, и кровати с электрической регулировкой высоты, а еще ванная с поручнями. Одиноко им. Очень одиноко. Забросили их дети, занятые работой, своей карьерой, у них нет времени на то, чтобы родить и воспитать внуков, которые могли бы время от времени забегать к бабушке или к дедушке и разгонять это одиночество. В доме престарелых тоже нет внуков, но там всегда можно хотя бы поругаться со старичьем из комнаты, допустим, номер тринадцать. Поругался, пообщался, и вроде не так одиноко себя чувствуешь.
Иногда Якоб говорит просто немыслимые вещи о своих подопечных бабулях-дедулях. Как-то раз сказал мне, что Бог, наверное, ошибся, перепутал направление хода времени. Он считает, что люди должны родиться прямо перед смертью и жить до своего зачатия. В обратном направлении. Ничего страшного: и умирание и рождение – разные части одного процесса – жизни, а в плане биологической активности они друг другу не уступают. По его теории, люди могли бы родиться за миллисекунды перед кончиной. И тогда у них в самом начале такой жизни была бы их житейская мудрость, опыт и спокойствие. Они бы уже совершили все свои жизненные ошибки и предательства, уже имели бы на теле все свои шрамы и морщины, а в голове – все воспоминания, и жили бы со всем этим жизнью, направленной в другую сторону. Их кожа становилась бы всё глаже, с каждым днем в них просыпалось бы всё большее любопытство, всё меньше седины было бы в волосах и всё больше блеска в глазах, сердце становилось бы более сильным и готовым как для новых ударов судьбы, так и для новой любви. А потом, уже в самом конце, который в нашей теперешней жизни считается началом, они исчезали бы из этого мира не в печали, не в страданиях, не в отчаянии, а в экстазе зачатия. То есть в любви.
Вот какие фантастические вещи иногда рассказывает мне мой Якоб, когда мне не спится.
Якоб он такой, с ним я могу говорить обо всём… Однажды что-то нашло на меня после того, как мама сообщила, что у меня будет сестренка, и мы весь вечер проговорили о моем отце и моей маме. Я тогда сказала ему – не могу представить себе, что когда-то моя мать была без ума от мужчины, который стал моим отцом. Может, даже занималась с ним любовью на ковре, или в лесу на лужайке. И поклялась у алтаря, что будет с ним всегда, и что они всегда будут держаться за руки на прогулке… А он после всего этого смог орать на нее, когда она, съежившись от страха, сидела на деревянном стульчике у холодильника.