Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Люди божьи собаки

Хилькевич Владимир Петрович

Шрифт:

Так вот, я не стал запираться. Удивительно, но меня отпустили. Вероятно, для них я оказался человеком, который был в серьезном конфликте со своими властями. Немцы уже тогда знали, с кем они очень скоро будут воевать, и приберегали себе помощников.

И я продолжал жить на хуторе в той же роли работника. Правда, хозяева предприняли шаги, чтобы изменить эту мою роль. С началом войны на хутора вернулась из городов молодежь, из Люблина приехала и их дочка. Хозяева очень беспокоились за свою молодую незамужнюю цурку, это значит дочку. Ее трудно было бы защитить, появись на хуторе немецкие солдаты. И они сначала намеками, а потом и прямо предложили мне жениться на ней. Но тогда я еще слишком хорошо помнил тебя, Татьяна, и всех вас. Ответил, что рассчитываю вернуться домой. Они не обиделись, это

были разумные люди. Но два или три раза к хутору сворачивали с дороги грузовики, на которых немецкие интенданты заготавливали продукты. И каждый раз хозяйскую дочку прятали на чердаке. Дальше так продолжаться не могло, и я согласился.

Хозяева пошли на это, чтобы спасти своего ребенка. А зачем то надо было мне, можете спросить вы. Просто я всегда помнил, что они спасли меня. Вполне можно сказать, что спасли — от тюрьмы, от голодной смерти. И я должен был в свою очередь выручить их…

После войны я очень опасался, что Польша окажется в сфере влияния Советов (а так потом и вышло) и меня скоро достанут на тихом польском хуторе. Тогда шла массовая агитация за выезд в Штаты, и я решил убраться подальше от всех наших запутанных славянских проблем. Тереза поехала со мной. Старые родители, у которых не осталось помощников, сначала прокляли ее, потом благословили.

Так я попал в Америку и прожил здесь всю остальную жизнь. Работал сначала на чужой ферме, потом скопили денег и купили свою. Еще раз прости, Таня, но к тому времени я точно знал, что вместе нам уже не быть.

У меня есть дети. Взрослые американские дети от жены-польки. Очень хотелось бы увидеть тебя и наших с тобой детей. Все ли они живы? Я помню не каждое их имя. Напишите мне об этом. И пришлите фотографии. Я сам вряд ли смогу приехать, даже в гости, после войны здоровья осталось совсем мало, и годы уже какие. А вот вас к себе в гости приглашаю и очень буду ждать. Детей моих и внуков. Напишите мне сразу, на чье имя выслать приглашение. Моя американская семья все о вас знает и относится к вам хорошо. Почти так же, как и я. Так что рады будем, очень рады.

А если меня вы уже не застанете, дети мои вас встретят и примут. Не сомневайтесь.

Жалко, что наши страны то ссорятся, то мирятся, и все эти годы я боялся писать вам, чтобы не навредить.

Вот я и рассказал вам о себе все. Хочу теперь знать о вас. Сколько вас осталось и какие вы. Постараюсь дождаться ответа.

Всех обнимаю. Ваш муж, отец и, надеюсь, дед — Тодор Метельских, хозяин фермы в штате Оклахома. Мой адрес…» Дальше было написано на незнакомом языке.

Она лежала с широко раскрытыми глазами, переживая в себе судьбу близкого человека. И осмысливая ее. Разговаривала тихонько с Федором, отвечала ему.

«…Ты спрашиваешь, вышла ли я замуж. Не вышла. Не сватались особенно, кто ж на пятерых детей пойдет? Нету дурных. Правда и то, что мало мужиков осталось после войны, мало их домой пришло. А тех, кто пришел, не подпускала я к себе. Один только Сила Морозов взял силою, и то мокрую, в сажалке. От себя его отогнала — дак к дочке нашей подлез, кровушку мою пил.

И тебя не могла забыть. Думаешь, легко с новым человеком снюхаться, к его поту и дыханию привыкнуть? Я к твоему привыкла. Ты был для меня мужем, хозяином, никто больше. Когда думала о тебе, а о тебе я думала всегда, то вспоминала первую нашу ночь, на Щедреца, в санях…»

Пришел Лёдик. Она молча подала ему письмо. Лёдик повертел в руках конверт, посмотрел на подпись в конце письма, сказал удивленно «Ё-моё!» и полез в тумбочку. Достал недопитую бутылку самогона и проглотил мутноватую жидкость. И только после этого, не закусывая, осмелился читать. Мать терпеливо смотрела на него, на тени, пробегавшие по лицу, на нахмуренный лоб. Лёдик был тот еще грамотей, но наконец осилил письмо и он, и теперь сидел, опустив голову на руки. Кажется, Лёдика потрясла эта неожиданная находка, и он плакал.

А она плакать уже не могла. Отплакала свое на этом свете. Или ее не затронула по-настоящему история мужа, и она восприняла ее немного отстраненно, как историю чужого человека, а сын — по-другому?

Назавтра было воскресенье. Весть о письме из Америки почтальон разнесла по селу еще накануне, вместе с районной газетой. И чуть ли не с утра читать его пришла

соседка Настя Грищиха с непременной гармошкой. Пришли брат с дальнего конца села, норовистая Катька и бывший ее супружник Андрюшка Рыжий, который отаборился теперь у вдовы Тимаевой. Позвонили в город, и из города приехали Алексей и даже Мышка со своей маленькой злой женой. Был еще кто-то. По случаю общего сбора убрали в доме, и женщины испекли большой пирог со смородиной. Рыжий принес пятилитровый графин «вишневки», ее и смаковали. Налили матери. Она по-прежнему лежала, но была оживленная, вся какая-то светлая. Решали между делом, кому ехать в гости в ту далекую и страшную Америку. Ехать хотелось всем.

Мать смотрела на своих детей из угла и радовалась. Все были люди, все были не очень кривые, если не считать Лёдика, и не очень косые. Одна подняла их, одна, без Федора. Его жизнь помыкала, но и ей не меньше досталось. Уходит их век. Пусть уходит. Может, у молодых новый будет ласковее, добрее.

Они редко баловали ее таким большим сбором. И она во все глаза смотрела на них из своего угла, вглядывалась в лицо каждому, чтобы надолго наглядеться. Их всех роднила эта необычная новость, у всех было приподнятое настроение. Разговор то уходил в сторону, то опять возвращался к письму. О Федоре сначала как-то вскользь говорили, потом все смелее начали называть его дедом. А вот о его польской жене молчали, пока Татьянка сама не отозвалась о ней добрым словом. Не в этой женщине было дело, а в детях Федора — здешних и тех, американских. Татьянка не могла проявить свою обиду и бросить хотя бы тень на новых детей Федора — всем их детям жить на этой земле вместе. Ей, конечно, хотелось бы поглядеть на ту паненку, которая отняла у нее мужа. Но она, возможно, и спасла его — сначала на хуторе, потом была опорой в нелегкой жизни. Так что сегодня им делить было нечего, прожитую жизнь не вернешь и не переделаешь.

Ветры буйные закружилися

Одно открытие, сделанное в себе, ее поразило. А открыла она, что всю жизнь прожила в страхе. Всю жизнь за кого-нибудь да боялась. Чего-то всегда обязательно боялась. Не было ни дня, чтобы не боялась.

Странно, когда Федора брали, она не испугалась. Ни за него, ни за детей. Верила, что разберутся и отпустят, дома скоро будет. Жизнь еще не показала ей тогда ни глубины своей мудрости, ни абсурдности своей. Бояться она начала после того, как пришла к ним с проклятием старуха с хуторов, мать забитых шомполами Аксени и Параски. Проклятие сильно испугало ее, столько в нем было нечеловеческой злобы, звериной лютости. Вот с той поры она и тряслась, всего на свете страшилась — людей, болезней, войны, драк, скандалов в семье и среди соседей, наговора, пожара, зверя лесного, машины на дороге, грома и молнии, налогового инспектора, пьяного старого бригадира, жары, холода, голода…

Боже милосердный, вся ее жизнь была омрачена вечным страхом, постоянным ожиданием беды. Причем боялась она не за себя, а за детей и Федора, за Федора и детей, после уже за внуков и детей, и опять за Федора. Могла ли она меньше бояться? Могла, наверное, но тогда наверняка несчастий с ними приключилось бы больше.

Этот страх был унаследован ею от язычников-пращуров, добывавших себе пищу с палицей в руках, в диких лесах и обогревавшихся у пущанских костров. Она была прямой наследницей древней женщины, поддерживавшей огонь в холодном сыром лесу, укрывавшей своим телом голодных полуголых детенышей и терпеливо ожидавшей ушедшего на охоту мужа. А тот не возвращался, и однажды она поняла, что его растоптали или съели дикие животные или не менее дикие соплеменники. А вокруг ходили и рыкали голодные звери, и сгущалась ночь, а небосвод над всем окружающим миром раскалывал непонятный гром, и сверкала непонятная молния…

Ей теперь, на закате дней, стало обидно, что вся жизнь прошла в страхе, что этот страх отравил ей душу, он пропитал все вокруг нее — старенький дом, в котором не было хозяина, ее отношения с людьми, среди которых у нее не было опоры, отношения с природой. Постоянная боязнь — хоть бы дети не натворили ничего дурного, хоть бы никто из них не заболел, никто не набросился на них с кулаками, хватило муки и картошки до лета, хоть бы…

А теперь что? В ее годы — что? Чего она сегодня боится? Смерти?

Поделиться с друзьями: