Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Люди и положения (сборник)
Шрифт:

Там, где честный сапожник рисует чуждую ему породу симулянта-дурачка, он подчеркивает это искусственное простодушие искусственно-тупоумными приемами стихотворца (повторным задалбливанием и именно неловкой, а не какой другой, рифмы до совершенной тошноты, несоблюдением последовательности в чередовании мужских и женских окончаний строки и др.). Переводчик постарается передать эти черты во всей точности. Заглавие и замечания даются в дословном переводе.

Ганс Сакс умер в 1576 году. Он оставил около двух тысяч (!) отдельных произведений. Большинство из них не издано и поныне и в собственноручных списках замечательного сапожника хранится в стариннейших библиотеках немецких городов и княжеств, игравших роль в реформационном движении, – главным образом в Саксонии. Лет за восемь до смерти Ганс Сакс написал свою автобиографию под названием «Somma all’meiner Gedicht» [52] .

Это – сухой перечень главнейших событий и существеннейших произведений.

1922

Крученых

Стоит столкнуться с проявлением водянистого лиризма, всегда фальшивого и в особенности сейчас, в период постановки Плодов Просвещения, как вспоминаешь о правоте Крученыха и прощаешь ему не только его вероятное пренебрежение к тебе и к тебе подобным, но и к поэтам, перед которыми преклоняешься. Его запальчивость говорит о непосредственности. Большинство из нас с годами примиряется с торжеством пошлости и перестает ее замечать. Что ценного в Крученыхе? По своей неуступчивости он отстает от Хлебникова или Рембо, заходивших гораздо дальше. Но и он на зависть фанатик и, отдуваясь своими боками, расплачивается звонкою строкою за материальность мира.

Чем зудесник отличается от кудесника? Тем же, чем физиология сказки от сказки.

Там, где иной просто назовет лягушку, Крученых, навсегда ошеломленный пошатыванием и вздрагиваньем сырой природы, пустится гальванизировать существительное, пока не добьется иллюзии, что у слова отрастают лапы.

Если искусство при самом своем зарождении получило от логики единицу, то именно за это движение, выдающее его с головой.

Слабейшая сторона Крученыха – его полемика. Не говоря о том, что единоборство с академизмом банально до женственности и отягощено рутиной куда более обветшалой, чем академические традиции, Крученых замечателен тем, что ведет борьбу либо бесплодную, либо с победами, инсценированными до подтасовки. Его изучение Пушкина или спор с Брюсовым приводят в недоуменье. От поэта, поражающего сознаньем в тех положеньях, когда поэзия всего чаще его теряет, ждешь ума если не исключительного, то хотя бы последовательного. Мир, облюбованный Крученыхом, составляет обязательную часть всякого поэтического мира. Этот элемент часто добровольно оттесняется художником. Крученых это знает, но его знанье носит малярийный и перемежающийся характер.

В пароксизме остроты и в поисках союзников он открывает заумь и у Сейфуллиной. Когда же из каких-то противоположных соображений он перестает слышать Пушкина, в его глухоту не веришь, и она кажется неумелой симуляцией. Двойственность тем более удивительная, что во всем остальном это вполне цельный и последовательный человек.

27 мая 1925

Вместо предисловия

Милый мой, на что тебе это предисловье?

В рекомендации ты не нуждаешься. Убеждать людей, которые этого еще не знают, поздновато. Дело это не мое, да оно бы меня и утомило. Ты из нас самый упорный, с тебя пример брать. Вот похвала тебе. А вот новогоднее напутствие твоей книжке. Припоминая состоянья, в каких мы ее слушали, можно пожелать твоим читателям той неомраченности, которая открывала нам множество вещей, в каноническом искусстве невозможных.

Исчезала видимость литературы. Память о смысле отмирала, как воспоминание о смешной и быстро взятой назад претензии. Чуть-чуть отдавало театром, но как, отраслью цирковой. Все категории ускользали. Оставалась лишь острота общей замечательности, натуралистической, двухминутной, как у талантливых имитаторов. Беглая разорванная наблюдательность заставляла смеяться в местах, лишенных прямого комизма, и сквозь этот смех широкие типические картины природы, одна за другой, вплывали в сознанье, вызванные резким, почти фокусническим движеньем, родственным основной очковтирательской стихии искусства.

Несколько слов о последнем. Роль твоя в нем любопытна и поучительна. Ты на его краю. Шаг в сторону, и ты вне его, то есть в сырой обывательщине, у которой больше причуд, чем принято думать. Ты – живой кусочек его мыслимой границы. Даже грубейшая его формула, формула эффекта (сражающего воздействия) шире той области, которую ты себе отвел. Мгновенность рискованной бутафории и мгновенность неподготовленного воодушевленья друг от друга неотделимы в лирическом приеме. Это одно молниеносное целое. Но даже и оно кажется тебе недостаточно

узким, и ты из этой элементарной пары совершенно выбрасываешь вторую, одухотворяющую часть.

Если положенье о содержательности формы разгорячить до фанатического блеска, надо сказать, что ты содержательнее всех. Есть множество примеров, и это, конечно, все, кого ты поносишь, равно как и все те, кого ты по дружбе не трогаешь, в том числе Маяковский, Асеев, я сам и множество других, относительно которых с течением времени все уместнее становится вопрос: « Все ли это еще искусство или давно стабилизировавшаяся широковещательная банальность?» Тебя, разумеется, такое сомнение коснуться не может. Вопрос о том, искусство ли уже то, что ты даешь, – единственно возможный в твоем случае, давно разрешен. И ты так крепко держишься за творчество в его ребяческой стадии, что можно не бояться никаких переходов. Их не будет. Ты его молодости не допустишь.

25 декабря 1925 г.

Лили Харазова

Я увидел Лили Харазову впервые весной 1926 года и по стихам, а еще более по ее несовершенным представлениям о поэзии, догадался, что искусство в ее судьбе только случай и что неотразимо обаятельная, богато одаренная и глубоко несчастная, она свободна и не порабощена им. История ее жизни, ею тогда же рассказанная, все мне объяснила. Пересказывать эту страшную повесть невозможно, потому что люди, в ней замешанные, налицо, обвинительницы же их нет в живых.

В 1918 году, пятнадцати лет от роду, ей пришлось разом, чуть не из-за стола покинуть Швейцарию, где она родилась и безотлучно выросла, воспитываясь в одном из лучших пансионов Цюриха на средства, которыми в обществе дочерей американских миллиардеров могла не интересоваться, и одной, без родных, ни слова в жизни не слыхав по-русски, переехать в Россию времени гражданской войны, разрухи, голода и тифа, то есть в мир, для воспитанницы нейтральной страны более неожиданный, чем переселение народов, в жизнь, из которой незадолго перед тем до последней гайки вынули старое государство, в призрачный воздух, лишенный нравственной плотности и на тысячу верст кругом свиставший пустыми пазами несложившихся привычек, в строй городов, в полном снаряжении замерзавших среди непроходимых лесов и вымиравших на земле, отданной всему земледельческому населению, иначе говоря, в действительность, казавшуюся тяжелым сном, который забудется, едва проснешься.

Тут она попала в среду, никого ничем, кроме путаницы и горя, никогда не дарившую, где, став на семнадцатом году матерью, навидавшись нравов и натерпевшись нескончаемых обид и мучений, набралась о жизни таких понятий, которые являлись порукой, что любая радость, сужденная ей впредь, неминуемо обернется для нее несчастьем.

Под посредственностью обычно понимают людей рядовых и обыкновенных. Между тем обыкновенность есть живое качество, идущее изнутри, и во многом, как это ни странно, отдаленно подобное дарованию. Всего обыкновеннее люди гениальные, которым сверхчеловечество кажется нормальной нравственной мерой, суточным рационом существования. И еще обыкновеннее, неописуемо, захватывающе обыкновенна – природа. Необыкновенна только посредственность, то есть та категория людей, которую издавна составляет так называемый «интересный человек». С древнейших времен он гнушался рядовым делом и паразитировал на гениальности, которую неизменно извращал, не только перевирая ее прямые ученья, но и ее собственные средства, потому что всегда понимал ее как какую-то лестную исключительность , между тем как гениальность есть предельная и порывистая, воодушевленная своей собственной бесконечностью правильность . В особенности повезло посредственности в наши времена, когда романтику, анархизм и ницшеанство она подхватила как роспись вольностей, дарованную ее бесплодью.

В среде таких людей и получила Лили – существо с прямо противоположными задатками – свое горькое житейское посвящение. Ей было двадцать два года, когда меня с ней познакомили. Несмотря на испытанное, в ней жил еще в неприкосновенности тот шаловливо-мечтательный, застенчиво-задорный ребенок, каким она, вероятно, была, когда у себя на родине увлекалась Моисси и дружила с Вилли Ферреро, и которым, вероятно, оставалась, когда год спустя, на другом конце земли, вновь заброшенная всеми и ото всех отрезанная, рожала сына в чужом осажденном городе под артиллерийским обстрелом.

Поделиться с друзьями: