Люди из ниоткуда. Книга 2. Там, где мы
Шрифт:
…Я лежал недалеко от выхода и всё силился, силился… И НЕ МОГ прочесть свою последнюю молитву, как попытку запоздалого покаяния… Но, видимо, сегодня Бог не нуждался в моих словах. Он наложил на мои уста печать вечного молчания.
И ласково позволил мне другое…
Он бережно принял в свои бесконечно добрые ладони и подбросил в воздух мой так и невыраженный в крике, но усилием сорвавшегося в пропасть мозга всё же отправленный от рыдающего в голос сердца, последнее "прости".
В адрес тех, для кого я просто надолго не вернулся домой…
Последнее, что я почувствовал,
…А потом вздрогнули горы…
ЭПИЛОГ
…Грязный, крупный, прокопчённый уже от рождения и не вызывающий прежнего восторга и доверия, снег которую неделю заботливо, быстро и бесконечно настырно лепил до безобразия пухлые горы сугробов. Достающих, казалось, уже до самих границ низко нависших облаков.
Он упрямо шёл, сыпался, кружился и валил, — словно задавшись целью окончательно спрятать, погрести под собою всё живое, обладающее горячей кровью и плотью.
Всё столь ненавистное и чуждое ему, сыну равнодушных небес и холода.
Было странно, даже дико осознавать и видеть, как по прошествии буквально трёх месяцев от первых оттепелей, подающих робкие надежды на скорое выздоровление, планета преподнесла ТАКОЙ препоганый сюрприз…
Жестокий, варварский "подарок".
Природа словно хохотала над этим миром, давя его ледяным каблуком, словно садист — бездумно ползущего по своим глупым делам морковного слизняка…
…Окурок остервенело, нагло примерзает, впиваясь клещом, при каждой торопливой затяжке норовя оторвать хоть кусочек, хоть мелкий лоскуток и без того растрескавшейся, спёкшейся кровянистыми волдырями сухой кожи синюшных губ.
Одеревеневшие пальцы рук и бесконечно давно потерявшие всяческую чувствительность костяшки высушенных адским холодом ног.
Промороженная до состояния шуги кровь и водянисто булькающие при дыхании истерзанные гадким воздухом и стужей лёгкие.
И глаза… — кровавые разливы безбрежной тоски и усталости на мертвенно-жёлтых белках. Лихорадочно сверкающие бусины, прячущиеся в глубине очерченных терпеливо сдерживаемой яростью впадинах чёрных глазниц…
Это мы.
Мы измотаны, голодны и давно на пределе.
И нас всего семеро. Лучших из тех, кто есть, кто ещё числится на этот момент в живых. Лучших, — тех, кто пировал и резался в картишки не раз и не два со смертью за одним потёртым кособоким столом, и оставлял её в «дураках», всякий раз вовремя и умело вынимая из колоды нужный козырь.
Семеро сгоревших, словно свечи, одичавших сердцем и обугленных душою существ. Людей, умеющих убивать гораздо лучше, чем причёсываться…
И всего лишь — семеро.
Это всё. Всё, что мы смогли собрать и выставить на кон в этой игре.
И далеко, далеко за нами осталась ещё жалкая горстка тех, кто со слезами и надеждой собрал нас в этот утопический и почти нереальный "сабельный поход".
…Я не хочу и не могу уже даже вспоминать ничего из того, что дурным сном расплескало, разметало нашу жалкую, собранную по муравьиным крохам реальность, наш мнимый рай на берегу пылающей ныне
своими серными водами "Реки Забвения".Но раз за разом, — вновь и вновь, при любом удобном для них случае, — эти мысли лезут нам в головы.
И мы ожесточённо отхаркиваем их на снежную вату зимы, словно чужеродный сгусток из глубины поражённого недугом организма. Словно тугого, жирного червя, пожирающего изнутри наше измочаленное тело, мы вырываем из наших почти онемевших глоток горькую мокроту отчаяния.
Но как бы мы ни старались, проклятый змий успевает отложить в наши поры личинки воспоминаний, и мы опять, опять больны этой мучительной памятью…
…Отчего-то сегодня мне идти труднее всех. Я то и дело останавливаюсь, чтобы немного отдышаться. Привести в порядок метания отказывающего сердца. И с каждым разом они уходят всё дальше, всё меньше на фоне чужих пейзажей кажутся их фигурки, взобравшиеся уже на самый гребень усыпанной преглубоким снегом горы…
Я с ужасом и какой-то отчаянной болью понимаю, что я отстал, безнадёжно и трусливо отстал.
И я кричу им в ужасе, прося остановиться и подождать…
Они все, — Бузина и Хохол, Чекун и Круглов, Сабир и Иен… — остановились, будто прислушиваясь…
Наконец, от них отделяется Лондон и долго, очень долго спускается, осыпая перед собой небольшие лавины сухого, колючего снега.
Вечереет…
Иен подходит ко мне, и я вижу, насколько измождено его всегда такое холёное лицо.
Он смотрит куда-то сквозь меня, словно что-то напряжённо выискивает, старательно прислушиваясь к мёртвой морозной тишине…
— Иен… — я сам удивлён, насколько… прозрачен и бесцветен мой голос. Неужели мороз доконал меня настолько, что я почти угробил связки?!
Господи, почему же мне так холодно…
— Я здесь, Иен…
Он прищуривает синие глаза и пытается всмотреться в моё лицо…
— Это Вы, Босс? — его голос странно, до боли недоверчив. Словно он подозревает меня в чём-то гадком и подлом…
— Это я, Иен!!! Я здесь! — Боже, он что, ослеп?!
Тот наконец находит меня, понуро сидящего на поваленном стволе ссохшегося дерева, едва виднеющегося из заметенной снегом равнины…
Он немного отшатывается, словно среди ветвей зелёного дерева увидел у самого лица ядовитую гадюку…
Потом он вроде берёт в себя в руки, и как будто стыдливо опускает обмётанную инеем часть лица, на которой всегда горят мрачной решимостью его глаза.
Присаживается возле меня на свободный краешек бревна:
— Босс… Это действительно Вы, Босс… Что Вы здесь делаете?!
Я оторопело смотрю на него:
— Лондон, Христос с тобою… Я иду с вами… И я… отстал, прости… Впервые отстал…
Он как-то загадочно качает головою и говорит мягко, тщательно подбирая слова:
— Вам туда нельзя, Босс…
— Ты в своём уме, аглицкая шельма?! Как это мне — и туда нельзя?! Почему ж это?! — я безмерно, до остервенения возмущён и удивлён.
Бросаю быстрый взгляд на косогор. Все пятеро стоят там, терпеливо дожидаясь Иена, и отчего-то понуро опустив головы…
Англичанин долго и страдающе молчит. Потом поднимает на меня какой-то чересчур уж влажный взгляд, никогда доселе мною у него не замеченный: