Люди из захолустья
Шрифт:
– Да где же гулять-то, чудной вы, когда вон какой буран да сугробы? Насмерть, что ли, сморозиться? Весной вот, товарищ Подопригора обещает, цирк сюда приедет, уж тогда походим! А что нам с ним не ходить! Оба люди вольные, сами по себе. При муже посидела, будет!
– Это верно...
– согласился Журкин, но голос и усмешка у него были чужие, насильные.
– Подольше погуляете, тогда уж не в шутку предложение вам намекнет.
Он поймал на себе Полины глаза, они косили от злости.
– Предложение? Ха! Больно мне надо! Он, Иван Алексеевич, человек серьезный, он у меня все совета спрашивает. Здесь летом на том берегу новый город построят, дома роскошные, огромные, в садах. Значит, товарищу
Поля хитро, мстительно примолкла.
– Ну?- допрашивал гробовщик, чуть трогая подпильником медный ладок.
– Ну, я говорю, чего же тесниться-то! Конечно, берите квартиру. Вольно-то гулять хорошо, да ведь когда-никогда надоест же!
– Правильно!
– сказал гробовщик.
Ладок у него в глазах туманился, дрожал. Волосинки из бороды путались, мешали подпилку. Подопригоре годов-то, пожалуй, столько же, но, бритый, выглядит он моложаком. Эх, борода!
– Я вот чего у вас, Поля, по душам хочу... Как вы состоите в таком положении с ним... А я вот прихожу, сижу у вас здесь... Может быть, для него и для других тень бросаю?
Сказал смирнехонько, но на Полю не подействовало: без удержу разбирало ее неистово-сладостное жестокосердие.
– Конечно, разве им языки пооборвешь? По бараку разную гадостность плетут. Идешь, а тебе вслед смешки да хаханьки.
Журкин встал и, избегая глядеть на нее, лихорадно побросал свой мастеровой припас.
– Куда же вы?
– Я, Поля, вас больше марать не хочу, вот что.
– И пошел, локтями распихивая дверь, онемелый.
Вот и остались ему в жизни только печурка да койка... Болело в нем все Подопригорой. Жалобно и злобно придумывалось: чем бы побольнее посрамить его, чем? Присел на койку, пристроил на пальце тот же ладок, взял подпилок... "Надо коптилку из баночки какой-нибудь сделать, керосину через Петра промыслить. При коптилке вполне..."
Проходил парень с чайником и, зазевавшись на его работу, приостановился. Вот и другой, истомившись от бездельного валянья, встал, приплелся. Скоро таких скучливых зевак накопилось человек семь. Стояли, как впросонках, глазели.
У гробовщика руки вязало от чужих глаз, но не хватало духу прогнать.
Тишка, подкладывавший дровишек в печурку, и то не вытерпел.
– Уйди!
– замахнулся полешком.
– Но-но!
– огрызнулись парни, продолжая стоять, а один из них для смеху взял ладок, губами через него втянул воздух. Зажалобился тонкий звук.
– Положь!
– рявкнул Журкин, вскочив так порывисто, что инструмент брызнул у него с фартука. Бесноватый, оскаленный, засучивал рукава.
Любопытные рассеялись.
Какая тут ко псу работа! Догорали угли в печурке, давняя старина бредилась в красноватом их тленье, тусклые и безутешные воспоминания. Ниже и ниже клонилась голова гробовщика.
...Когда это было? Лет двадцать назад! Журкин перебивался тогда копеечными поделками, работал подручным в базарные дни у деда и у Петра. В те поры случился у Петра удачливый оборот. В дальнем селе усмотрел он пустующую мельницу-ветрянку и купил ее у мира на слом за три ведра водки и сто рублей деньгами, а через неделю продал ее же на вывоз за пять сотен. Удача Петра опалила и гробовщика завистливыми, неудержимыми надеждами. Не тут ли хоронился и его не отысканный в жизни клад? Было у него накоплено полтораста рублей - последних, кровных. В селе Беликове, верст за восемнадцать от Мшанска, тоже продавался ветряк. Прознав об этом, к вечеру Журкин выехал туда, нарядившись в лаковые сапоги и вышитую рубашку, с деньгами и гармоньей.
На лугу, как полагается, поставил угощенье миру.
Никогда раньше не хмелел так Журкин. Уснул
тут же, на лугу, с гармоньей под головою, толком не договорившись о ветряке, - да и нужен ли был он ему? Утром богатеи разъехались по хуторам; осталась беликовская гольтепа, валяльщики - по зимам уходили они в город валять валенки. И моросил дождь. И окрест под дождем стало все как безрадостная неизбывная маета жизни... Журкин метал деньги на похмелье, валяльщики трусили по селу с четвертями. Гробовщик встал, яростно разворотив на груди гармонью, и занес навзрыд к небу:Истерзанный... измученный,
Д'наш брат мастеровой!
И пошел к ветряку. И гольтепа табором шатнулась за ним.
Следом поплелись бабы, ребятишки. Ветряк миновали и не взглянув. Гармонья впереди ахала, расшибала воздух, вопила о горьком горе. И горе, тощее, стоногое, слушая песню, бежало сзади по грязи. Шли десять верст - до села Симбухова. Тамошняя голытьба уже прослышала, вывалила навстречу за плетни. Симбуховские пошли с беликовскими. Завыли бабы. Гробовщик в упоении, в отчаянии совал тому, другому деньги на вино. И все играл, все играл!
В толпе выехал из Симбухова смышленый кузнец на лошади. Кузнец на ходу торговал вином, огурцами и хлебом. Лаковые сапоги у Журкина скорежились от грязи, косолапили, а он играл! Народ бежал плечо в плечо с ним, бежал сзади, терзающийся, завороженный. Через пять верст дошли до села Селитьба. Оно жило подаянием, делало калек, слабоумных, лазарей, уродцев на всю Россию и Сибирь. Бедово распахнулась казенка. К шествию пристали прозревшие слепцы, выздоровевшие хромцы и горбуны, трясучки, язвенники... Один валяльщик, который езживал до Саратова, на ухо спросил Журкина: не знает ли он песню:
"Отречемся от старого мира"? Эх, да как же сам-то не догадался! Журкин слыхивал ее от Петрова брата Николая, который учился на студента, - правда, помнил с пятого на десятое, половину слов придумал сам... Журкин оглянулся на войско свое, и оно ослепило его, послушное, любящее, готовое шагать за ним еще хоть тысячу верст. Пронзительная радость-слеза прохватила его.
Как это?
Богачи, кулаки... разна сво-о-олочь!..
Расточают тяжелый твой труд...
Кузнец, заплакав, слез с телеги, раздавал даром и огурцы, и хлеб, и вино. На телегу посадили Журкина, очумелого, охрипшего. В мшанских степях повстречался дядя Филат, пекарь, бражка, по прозванию "Собачка". Он рванулся попереди телеги, раздирая на себе огненную рубаху, выкрикивая хулу. Начиналась смута.
И в лугах выросли из сумерек высокие конные стражники. Старший, в медалях от плеча до плеча, господин Удинский, нагайкой взъярил коня над телегой.
– Эт-та что?
– взвыл он в ужасе.
– Ска-а-арлупа! Взя-ать!
Через день мамаша несла к острогу узелок с едой. Журкин, поджидая, ходил за решетчатыми воротами в вышитой рубашке. Когда мамаша протянула узелок, гробовщик по ту сторону решетки упал ей в ноги.
Вот как еще раз попытал он счастья!
...Кто-то сзади тронул его за плечо. Не успев оглянуться еще, дрогнул сердцем, узнал. Конечно, это она, Поля, прилегла к нему грудью, и голос ее был тоже туго налитой, льнущий:
– Ну, чего глаза портить! Идите уж, идите на свое место.
Журкин вздохнул.
– Да нет уж, Поля, не пойду.
– Ну-ну!.. Нечего тебе свое "я" показывать. Ступай, коль говорят! прикрикнула она по-матерински, в первый раз называя его на "ты".
– Дома от мужа дрожала, а теперь еще тут сплетухи всякой буду бояться? Я сама себе зарабатываю... как хочу, так и живу!
Журкин усердно чиркал подпилком, но лишь для виду, без толку. Сама не вытерпела, пришла, утешительная! Знал, что безысходные, неведомые напасти копятся над его головой... Пусть! Жмурился, отогревался, как на припеке.