Люди не ангелы
Шрифт:
– Павлушка, - незнакомым хриплым голосом позвала она.
– Вставай, Павлик, наша мама померли.
Набившиеся в хату женщины, когда он слез с печи, заголосили, а тетка Оляна - двоюродная сестра матери - больно сжала руками его голову и запричитала:
– Сиротинка ты несчастная!.. Такое маленькое, неразумное, как ты теперь будешь жить на белом свете? Кто досмотрит тебя, кто накормит?..
И он увидел маму... Непонятно было и страшно, что лежала она не на кровати, а на столе в желтом, убранном белыми бумажными цветами гробу. Почему на столе?..
Приблизился и стал смотреть на маму. Она была не похожа на себя, чужая
Муха покружилась над гробом и уселась на белый бумажный цветок, став, кажется, еще чернее и больше. Павлик нахмурился и сердито смотрел на муху. Хотелось прогнать ее, но было стыдно людей. Вдруг муха, будто сама догадалась, что надо улететь, взвилась и полетела к дверям. Павлик повернул голову, провожая ее взглядом, и только теперь заметил, как много в хате свиток и кожухов: приехали из соседних сел тетки и дядьки, навещавшие раньше Кохановку только по большим праздникам, приехал с хутора Харитоньевского муж Югины - Игнат.
Во дворе, куда Павлика вскоре выпроводили, ему тоже все напоминало праздник: много саней, лошади под навесом, гурьба хлопчиков у распахнутых настежь ворот. А вокруг - белым-бело. Белая земля, белое небо, белые, опушенные инеем деревья, белые папахи на хатах. Дальние постройки казались диковинно смешными, приземистыми; их заваленные снегом крыши сливались с белесым небом и были незаметны для глаза.
Старшие хлопчики вытолкали со двора легкие сани-одноконку, на которых приехал Игнат, и начали на них катать по улице Павлика, потому что у него умерла мама. И Павликом безраздельно завладело хмельное чувство праздника, озорного веселья...
Как давно все это было! Сколько затем прошло тянучих зимних дней! А мамы нет. Павлик не маленький, он знает, что значит умереть. Дед Гордей тоже давно умер, и насовсем. Мама тоже умерла насовсем. Но это только так говорят. И Павлик так говорит. Однако как же все-таки можно столько дней быть без мамы? И он ждал. Нет, не он, а что-то в нем ждало, верило, звало. И если б мама вдруг пришла (говорят же, что мертвецы приходят), он бы не испугался. Чего ж мамы пугаться?..
...Карько переступил с ноги на ногу, запрядал ушами и тихо заржал, вспугнув безрадостные мысли Павлика. Павлик заметил, что по улице идет отец. И ему вдруг захотелось, чтобы отец шел подольше. Ведь Павлик только-только начал мечтать, как встретил бы он маму, если б она вдруг пришла.
Карько опять заржал, встречая хозяина.
Певуче заскрипела калитка, и во двор вошел Платон Гордеевич Ярчук среднего роста, лет за пятьдесят мужчина в запылившихся сапогах, в старом пиджачке поверх сорочки домотканого полотна. Округлая, с оттенком меди бородка и еще более рыжие, опущенные книзу усы придавали его лицу благообразие и степенность, в то время как колючие, насмешливые глаза были по-мальчишечьи молоды, отдавали серым блеском и наталкивали на догадку, что мысли этого человека подчас заняты такими земными делами, какие, казалось бы, не должны тревожить мужчину его лет, изнуренного каторжным крестьянским трудом.
– Эй, казак, ты куда скачешь?
– с подчеркнутым удивлением спросил Платон Гордеевич у сынишки, снимая висевшее на суку груши ведро, чтобы напоить Карька.
– Никуды я не скачу, - обиженно
хлюпнул носом Павлик.– Я боюсь...
Гремя ведром, Платон Гордеевич вышел за ворота, к колодцу, и, набирая воду, уже оттуда пробасил:
– Чего же ты, дурачок, боишься? Ты ж у меня храбрый.
– Черта боюсь.
– Черта?
– удивился Платон Гордеевич, ставя перед лошадью ведро с водой.
– Это, брат, плохо, если уж и ты стал черта пужаться. А я думал, что одна тетка Оляна не терпит чертей... Ну тогда давай закурим, предложил он, доставая кисет.
– Я уже бросил, - солидно ответил Павлик; ему нравилось отвечать на шутки отца шутками.
– Бросил? Уже?
– Глаза Платона Гордеевича полыхнули смехом и довольством от находчивости сынишки.
– А горилку небось еще хлещешь?
– Тату, вы никуда больше не пойдете? Я боюсь, - снова заныл Павлик, прислушиваясь, как внутри пившего воду Карька что-то уркает.
– Эт, какой ты!
– уклонился от ответа Платон Гордеевич.
– Что ж мне с тобой делать?..
Он взял Павлика под мышки, снял с Карька и посадил в сено на воз.
– Придется нам с тобой, Павлушка, жениться... Хочешь жениться?
– Не знаю.
– Павлик весь превратился во внимание.
– Ну, не знаешь. Что же, я за тебя такие сурьезные вопросы решать должон? Ты на ком бы хотел жениться? На вдовице или на дивчине?
– На дивчине, - шмыгнул носом Павлик.
– Правильно толкуешь, - удовлетворенно отметил Платон Гордеевич. Стало быть, я женюсь на вдове какой-нибудь, а тебя женю... На ком бы тебя женить?.. На Вере Евграфовой!
– Не-е, она меня бить будет!
– зябко передернув худыми плечиками, заерзал в сене Павлик.
– Я вчера камнем в ее хате окно выбил.
– Э-эх, дурья голова! Кто же в стекла камни швыряет? Тогда пошлем сватов... к кому бы послать?
Разговор продолжили в хате, при зажженной керосиновой лампе. Хлебали из глиняной миски кислое молоко, закусывая черствым ржаным хлебом.
– Ну, а как ты, Павло Платонович, смотришь на Варьку?
– У-у...
– отрицательно замотал головой Павлик; полный рот хлеба и кисляка не позволял ему быть многословным.
– Не по нраву?
– У-гу.
– Павлик будто услышал визгливый голос Варьки, каким она скликает кур, и недовольно поморщил нос.
– Привередливый ты парубок, - покачал головой Платон Гордеевич. Весь в меня. И я, брат, не могу присмотреть в своем селе подходящей женщины. Языкастые все, брехливые... Борща толком не сварят. Придется мотнуться по соседним селам... И ты по-времени, приглядись к девчатам, может, и понравится какая. Добре?
– Добре.
– Ну, быть посему! Первым женюсь я... Ведь пока ты будешь холостяковать, мать тебе нужна, верно?
Павлик, перестав жевать, поднял на отца глаза.
– Трудно ж нам без мамы... Хочешь, чтобы у тебя была мама?
Павлик не успел ответить. Донесся чей-то настойчивый стук в ворота, послышался мужской голос:
– Платон! Пора на собрание!
– Иду, - высунув голову в окно, ответил Платон Гордеевич.
– А задержусь малость, так и без меня смелется.
Павлик, положив на стол круглую деревянную ложку и отодвинув хлеб, испуганно смотрел на отца. Тот, захлопнув окно, за которым сумерки казались вязкими и черными как деготь, покосился на Павлика, вздохнул. Сел на топчан, потянулся ложкой к кисляку, но тут же приставил ее к краю миски.