Люди в бою
Шрифт:
И все же нас учат тактике точно так же, как учат пехотинцев во всем мире. Для закалки мы до изнеможения ходим строем взад-вперед, ходим быстрым шагом и бегаем, учимся падать на бегу так, чтобы не пораниться и не повредить оружие. Обучаемся сомкнутому строю (американцы так и не научились ходить в строю), мы учимся прорываться в расположение противника, продвигаться отделениями и взводами, укрываться, атаковать и контратаковать. Роем всевозможные укрытия, одиночные и отделенные окопы, блиндажи и траншеи, учимся их маскировать. Учимся стрелковой подготовке: холостой стрельбе, привязыванию ориентиров, стрельбе лежа, стрельбе на бегу; нас учат разбирать, чистить и собирать оружие даже в темноте. Учат укрываться от артиллерийского, пулеметного, ружейного, самолетного огня. Учат обращаться со всеми видами оружия, которыми пользуется пехота, учат, как помогать раненым; ребятам, которые выказывают интерес к определенным специальностям, например хотят стать санитарами, связистами, топографами, разведчиками, снайперами, зенитчиками или шоферами, предоставляют возможность испытать свои силы в облюбованной области, когда там появляется нужда в людях.
За время подготовки почти все бойцы какое-то время выполняют обязанности командиров, капралов или сержантов; если они выкажут
Гарфилду удалось стать ротным practicante (фельдшером), с этого поста он ухитрился перевестись санитаром в небольшой госпиталь напротив наших казарм. Ему нравится эта работа, и благодаря своей поистине женской чуткости он как нельзя лучше подходит для нее. Кроме Меркеля (его отправили работать на кухню), вся наша компания, которая держится вместе со времен Фигерасской крепости, остается в строю. Прието делают писарем кубинско-американской роты; Диас без конца канючит, чтобы его перевели в кавалерию (он никак не может научиться ходить в ногу); мне удается отвертеться от участия в «культурной комиссии», где меня непременно засадили бы писать заметки и изобретать увеселения для нашей учебной базы; Табба берут в только что организованную противохимическую школу; «Лопес» неисповедимыми путями попадает в школу сержантского состава. «Лопес» настроен серьезно, он готовится стать хорошим сержантом и надеется, что докажет это в бою. Он с утра до вечера штудирует пособия по тактике, разбираясь в них при помощи испанского словаря, однако форма по-прежнему висит на нем мешком. Мы каждый день по часу учимся, ходим в огромную, похожую на крепость церковь на площади, где холодно, как в леднике, и осваиваем начатки испанского. Говорят, в первые дни франкистского мятежа, в разгар антиклерикальных настроений народ пошел приступом на церковь, и приходский священник и местные помещики стреляли с колокольни в толпу из ружей. Нам показывают окно, из которого стрелял священник и откуда он упал, когда его в свою очередь сразила пуля. Шагая в церковь мимо женщин, стоящих в длинных очередях за апельсинами для своих детей, мы то и дело поглядываем на это окно, любуемся узкими, прорубленными в четырехфутовой толщи старинной кладки бойницами — лучше места, откуда вести огонь, не придумать.
На обратном пути из церкви (в ней к тому же помещаются ратуша и кинотеатр) мы поем:
Держись, Мадрид!К тебе, Мадрид,Спешат Интербригады!Бок о бок будем воевать,Пока не победим!(Навсегда мне запомнится лозунг в церкви: «Да здравствует Советский Союз, лучший друг испанского народа!»; глядя на него, я не могу сдержать улыбки — так странно он выглядит здесь.) После обеда и ужина (поев бобов или риса с мясом burro, у которого особый, ни на что не похожий запах и вкус) мы наведываемся в кантину на соседней улице. Здесь можно подкормиться, а у нас вечно подводит животы от голода. Если повезет, здесь можно достать бутерброд с ветчиной (за полторы песеты), чашку ячменного напитка (за пять-десять сантимо), именуемого тут кофе, пропустить стаканчик-другой мускателя, рома, малаги, анисовой или вермута самого что ни на есть низкого качества. Табака в городе нет, армейское довольствие (двадцать штук «Голуаз блё» в неделю) да изредка сигарета-другая, присланная в письме домашними, — вот все, на что мы можем рассчитывать. Поэтому мы охотимся за табаком упорно и с нечеловеческим терпением. Стоит закурить, как тебя тут же обступают с просьбой оставить чинарик, к одному чинарику прикладываются от пяти до пятнадцати человек — не меньше. У всех при себе портсигары, куда складываются чинарики, как свои, так и подобранные на дороге; улицы буквально прочесываются частым гребнем в поисках хоть крошки табаку. Есть в городе забегаловка, где в неположенное время торгуют вином из-под полы, и, хотя нам строго запрещено покупать хлеб (гражданскому населению и так его не хватает), случается видеть, как бойцы, крадучись, выходят из некоего дома, при этом их гимнастерки так оттопыриваются на животах, будто они на сносях. На полях, когда нет крестьян, можно накопать местного лука, похожего на наш лук-порей, за кусок мыла или табак тебя покормят в любом доме — дадут кусок цыпленка, омлет, вино. За деньги нельзя купить ничего съестного, кроме avellanos (лесных орехов), семян пиний да иногда куска лежалого мармелада; за мыло можно достать яйца. За мыло вам постирают, без мыла не станут стирать ни за какие деньги. В обмен на мыло можно достать все, что пожелаешь.
И тем не менее деньги — мы получили прибавку: теперь нам платят по десять песет в день — надо на что-то тратить, и мы тратим их в кантине на всевозможные военные значки, красные звездочки, знаки различия связистов, шоферов, летчиков, танкистов, пулеметчиков, санитаров, на пояса из дешевого кожимита, на бумагу и конверты (и того и другого не хватает), на скверные носки, носовые платки, пилотки, ножи (с жестяными лезвиями и роговыми ручками), на кисточки для бритья, из которых тут же вылезает волос, бритвенные лезвия, иголки и нитки, зубную пасту, щетки, открытки, словари. За песету (если отсидишь длинную очередь) тебя побреет в кантине испанский парикмахер, который когда-то жил на 14-й улице в Нью-Йорке и научился там брить с горячим компрессом; это единственное заведение в Испании, где введен этот дорогой сердцу американцев обычай. (В других кантинах бреют с холодной водой.) В кантине проходит вся наша какая ни на есть общественная жизнь; когда туда набивается много народу, становится тепло, здесь мы можем разговаривать с нашими командирами на равных, познакомиться с ними
поближе.Я помню Митчелла, красавца негра, — какое-то время он командовал нашей ротой новобранцев в звании лейтенанта. У него были величавая походка под стать королю или барсу и на редкость красивый голос; к обязанностям своим он относился с неизменным юмором. Позже он ушел на фронт простым бойцом; с тех пор я его больше не видел. Помню я и приземистого крепыша шотландца Грегори, портового грузчика, с бело-розовой девичьей кожей и нежным девичьим голосом, — он тоже какое-то время нами командовал, — более строгого ревнителя дисциплины и более мягкого человека я не встречал. По слухам, он погиб в ту ночь, когда XV Интернациональная бригада в последний раз участвовала в боях, — тогда же пропал без вести Джим, сын Ринга Ларднера [45] . Помню я и Джорджа Уотта, нью-йоркского студента, политического делегата, а позже комиссара Линкольновского батальона, юного и на редкость робкого, всегда поражавшего меня своим неармейским видом. Из сержантов в нашем учебном лагере больше всех мне нравится англичанин Алан Логан, в прошлом биржевой маклер и знаток садово-парковой архитектуры, преждевременно облысевший (от шевелюры у него уцелела лишь узкая бахромка волос); кроме меня, он никому не нравится. Он очень застенчив и поэтому излишне напорист, не уверен в себе и поэтому излишне категоричен. Алан показывает мне фотографию девушки, которую он долгие годы любил (она вышла замуж за другого), и по секрету говорит, что ему все равно, вернется он на родину или нет. И я ему верю, а вот Гуверу не поверил. Если Алан и вернулся домой, мне об этом ничего не известно; он попал в плен на Арагоне, а генерал Франко не жаловал интернационалистов.
45
Ларднер, Ринголд Уилмер (1885–1933) — американский писатель.
…По городу бегают сотнями бездомные, оголодавшие собаки; они беспрепятственно носятся по улицам, спариваются на площади и в канавах; ребра у них торчат, их вонь примешивается к и без того неприятным городским запахам — в Тарасоне водостоки проложены под самыми мостовыми. Собаки всех мастей, размеров и пород — приземистые коротконогие шавки и свирепого вида гигантские псы — путаются у нас под ногами. Их горящие, воспаленные глаза смотрят с такой укоризной, что невольно отводишь взгляд.
У нас создается впечатление, что двенадцатого февраля собак в городе еще больше, чем обычно; они мечутся по улицам как угорелые, их пинают и ругают чаще, чем обычно: город взбудоражен. В церкви в срочном порядке созван митинг; по городу ходят слухи, что ожидается отправка на фронт. Бойцы носятся из барака в барак, прощаются, хохочут, перекликаются. Мы знаем, что, с тех пор как правительственные войска после блестящего наступления, продолжавшегося всего пять дней, двадцать второго декабря снова заняли Теруэль, фашисты упорно контратакуют город. Теруэль — ключевой пункт, поэтому фашисты намерены отбить его во что бы то ни стало; для этого они стягивают к городу колоссальные людские резервы, технику и к тридцатому декабря докатываются до ворот города, однако правительственным войскам удается их остановить. Тогда же мистер Уильям П. Карни из «Нью-Йорк таймс», находясь в безопасном далеке от фронта, выступил со статьей, где описывал восторженный прием, оказанный благодарным населением армии-освободительнице, состоящей из иностранных оккупантов. А днем позже следом за ним мистер Херберт Мэтьюз выступил с подобным же сообщением якобы из самого Теруэля. Ох и поиздевались же мы над их статейками еще на родине!
Все новобранцы охраняют склон холма, который спускается к шоссе на Альбасете и к железнодорожной станции. Мы два часа стоим в заграждении, пропуская жителей города к шоссе; от волнения сердца наши бешено колотятся, но вот наконец — наши. Впереди строя толпой бегут голодные собаки и смеющиеся дети; они тоже смеются — эти семьсот человек из учебного лагеря, которые идут на фронт: среди них американцы и англичане, канадцы и ирландцы, с десяток кубинцев. Их провожают без оркестра, но, пока они колонной по четыре взбираются на холм, они поют — им хочется уйти на фронт с музыкой. На вершине холма бойцы выстраиваются в очередь за пайками: каждому выдается по три буханки хлеба, большой банке мясных консервов и маленькой — солонины, порции мармелада, плитке шоколада и по две пачки «Лаки страйк»; печальных лиц не видно, в очереди смеются, толкаются.
— Проклятье! — говорит «Лопес». — Чего мы ждем?
— Готов поменяться с тобой местами! — выкрикивает Меркель.
— Чтоб им пусто было, — говорит «Лопес», — подгадали как раз ко дню рождения Линкольна.
Тут мы видим Гувера и Эрла — они добились, чтобы их отправили на фронт, сославшись на свой военный опыт — выдумка чистейшей воды. Гувер щеголяет в отличной меховой шапке — бог знает где он ее раздобыл; на Эрле каска. Они машут нам пачками «Лаки страйк», и мы, бросив пост, опрометью мчимся проститься с ними. Гувер держится залихватски; Эрл — спокойно и скромно. Я вспоминаю, как на пароходе он часами молча просиживал в курительной или стоял, облокотясь о борт, и глядел на море. Эрл — славный парень, и мы куда сердечней прощаемся с ним, чем с Гувером.
— До скорой встречи в Сарагосе! — кричат бойцы. — До скорой встречи в Овьедо! До скорой встречи в церкви!
Логан очень огорчен: его оставляют в Тарасоне.
— Я торчу в этой гнусной дыре уже пятнадцать недель, — говорит он.
А вот и Джо Хект, наш первый учитель испанского.
— Некому больше учить нас испанскому, — стонут новобранцы. — Учитель уходит на фронт.
— Оторвите голову Франко! — кричат бойцы.
— Да у этого гада ее сроду не было! — звучит чей-то голос.
Колонна растягивается по гребню холма; бойцы должны проходить по одному мимо стоящего посреди дороги стола — там проверяют, числятся ли они в списках. Нескольких человек, которые добивались отправки на фронт и получили отказ, не обнаружив их имен в списке, отправляют обратно в казармы. Грузовики стоят наготове, бойцы садятся в грузовики и, покуда собирают охрану, еще целых полчаса кричат и машут нам. Испанцы и испанки тоже машут нам; женщины плачут, вспоминают, как уходили на фронт их мужчины, вспоминают погибших: в городе не осталось семьи, где нет хотя бы одного погибшего. Наконец грузовики трогаются, мы глядим им вслед, видим, как над городом взмывает республиканский истребитель, обведенные красным концы крыльев посверкивают на солнце. Слышим, как наши ребята поют, и по числу куплетов определяем, что за песню они поют… хотя грузовики уже далеко и слов не различишь.