Люди в бою
Шрифт:
События стремительно разворачиваются; мы прикидываем, когда нас отправят на фронт, высчитываем, что не позже чем через полтора месяца; и мы, и фашисты ведем подготовку к весеннему наступлению, которое обещает быть кровавым. Мы спешно учим испанский; в свободное время мы не треплемся, а изучаем винтовку и тактику. Чуть не каждый день мы стреляем по мишеням (пять выстрелов на человека), учимся обращаться с противогазом (ожидается, что фашисты пустят в ход газ), занимаемся строевой подготовкой с боевым построением на поле и прицельной стрельбой. Нам читают лекции о том, как оказывать первую помощь, и мало-помалу наша рота принимает армейский вид. Нас реорганизуют — кое-кого отдел личного состава переводит в противозенитную и противохимическую роты. И кормят нас тоже лучше, хотя в основном мы едим garbanzos [50] (у нас их называют нутом) и рис, для разнообразия к ним порой добавляют черствый хлеб, мясо burro и апельсины (в эту пору обычно водянистые и невкусные). А наш повар товарищ Арчер, рослый негр, не слишком изобретательный
50
Турецкие бобы (исп.).
К середине марта становится ясно, что дело швах; отдав Испанию в полное распоряжение Муссолини, Гитлер взамен получает Австрию; газеты незамедлительно сообщают об усилении интервенции; в Испанию в изобилии шлют немецкие и итальянские самолеты, пушки, военных специалистов. От нас не скрывают, что положение очень серьезное: война продлится по крайней мере еще год; нам выдают по пачке «Твенти грэнд», но даже это нас не радует. Ходят слухи, что через десять дней мы будем на фронте, но мы им не верим. Дни стоят теплые, скоро наступит настоящая жара, лагерь снова набит битком — теперь в нем проходят военную подготовку чуть ли не полторы тысячи человек. Мы убеждены, что главная война не за горами — об этом говорят новости, которые мы пока не связываем воедино: арест Шушнига [51] нацистами, падение французского кабинета и формирование нового кабинета Блюмом [52] , скапливание французских войск на границе, а также то, что англичане требуют отставки Невилла Чемберлена, который по-прежнему ставит интересы своего класса выше интересов страны. Чем грознее новости, тем сильнее крепнет энтузиазм наших бойцов (он рожден страхом и воодушевлением); они маршируют с небывалым подъемом, командиры смотрят сквозь пальцы на то, как роты с громкими криками «раз-два, левой, левой» печатают шаг и поют:
51
Шушниг, Курт (1897–1977) — политический и государственный деятель. С 1934 г. — канцлер Австрии. После аншлюса был арестован гитлеровцами и заключен в концлагерь.
52
Блюм, Леон (1872–1950) — политический деятель Франции. Один из инициаторов политики «невмешательства».
Это национальный гимн Республики, и никогда еще эта бойкая мелодия не звучала более возвышенно. Наша решимость и энтузиазм придают гимну некое благородство и воодушевление.
…Мы спим без задних ног в ночь на тринадцатое марта, когда внезапно в казарме зажигается ослепительный свет.
— Выключите свет! — раздаются крики.
53
Отважные, лихие, От радости ликуя, Испанские солдаты Гимн боевой поем… (исп.)
— Какого черта зажгли свет?
— Туши свет, кому говорят, подонок! — надрываются ребята, но никто им не отвечает.
— Подъем! — командует Джордж Уотт. — Всем стоять, ждать, пока выкликнут его фамилию. Тому, чью фамилию назовут, явиться в ротную канцелярию.
— В чем дело?
— Что стряслось?
— Все понятно, — кричит кто-то. — Мы идем на фронт.
— Держи карман шире!
Приказа одеваться не требуется: большинство из нас и так спит не раздеваясь. Два братца — Даффи и Манн — растерянно озираются; впрочем, у них всегда растерянный вид; мы никак не можем понять, чего ради они перевелись из культурной комиссии в нашу роту и, вообще, что они делают здесь, вдали от кафе в Гринвич-Вилледж, где им самое место.
— А может быть, им хотелось быть поближе к мальчикам, — говорит кто-то.
— Ай-я-яй, какой поклеп!
Ребята теряются в догадках.
— Нас отправляют на фронт!
— Держу пари — десять к одному, что нет.
— Ловлю тебя на слове.
— Будут ночные учения.
— Ерунда, мы идем на фронт.
— Очередная параша.
— Ты что думаешь, они ни за что ни про что устроят перекличку в пять утра?
Один за другим мы проходим в ротную канцелярию; перед товарищами из отдела личного состава лежат напечатанные на машинке списки с нашими фамилиями и адресами.
— Вы готовы идти на фронт? — спрашивают они, больше вопросов у них нет.
Я не получаю ни одного письма из дому, ни от моих мальчишек, ни от их матери, ни от друзей. Я отчаянно хочу получить письмо из дому, хочу унести его с собой, но куда? Мне самому совестно от того, в какое отчаяние меня повергает отсутствие писем.
4
Испанский багажный вагон втрое меньше американского, сорок человек могут втиснуться туда только впритирку, так что даже ног не вытянешь. «В армии, а не на пашне, — поют ребята. — А раз так, от границы Тарасоны кати в пассажирском, а дальше — пожалуй в товарняк». Мы сидим на жестком дощатом
полу, вагон трясет, уши раздирает скрежет и лязг колес, тело свербит от грязи, мерзнем, томимся. Дверь лишь чуть приоткрыта: сержант-канадец бдительно следит, как бы ее, не дай бог, не открыли пошире. Чтобы согреться, мы обхватываем друг друга руками, ногами. В моем отделении есть молоденький шотландец Кэррол с лицом совершенного младенца. Притулившись в углу, он дремлет, положив голову на мое плечо, из его полуоткрытого рта по-детски стекает струйка слюны. Мне приятно его соседство, меня умиляет его юность и беззащитность, и я решаю взять его под свою опеку.Что стряслось? — слышится то и дело. Куда везут в этом тряском поезде чуть ли не две тысячи американцев, канадцев, кубинцев, немцев? Кто говорит, к Теруэлю, кто — к Арагону. Нам не известно ничего, кроме того, что сообщил нам майор Джонсон на альбасетском вокзале, когда смолк оркестр (он играл ту самую мелодию, с которой мы пять недель назад входили в город), он сказал:
— Ребята, вы позарез нужны фронту. Вы не прошли необходимой подготовки, но недостаток подготовки вам заменят энтузиазм и ненависть к фашизму. Первые интернационалисты, те, кто помог отстоять Мадрид, шли в бой и вовсе без подготовки. Мне жаль, что я не с вами. Счастливо!
Мы получаем пайки — по пачке французских сигарет («Атлантида») и три буханки хлеба на брата, по баночке аргентинской солонины и большой банке абрикосового джема на отделение. Поезд трогается — мы едем в Валенсию. Ходят слухи, что сдан не только Теруэль, но и Бельчите; ходят разговоры, что фашисты атакуют нас по всей линии фронта и что мы тоже начинаем наступление. Лагерь пустеет. Меркеля и Арчера забирают из кухни, Гарфилда — из госпиталя (чем он очень удручен), забирают всех до одного из сержантской школы (мол, обойдетесь пока без сержантов), из культурной комиссии, из отдела личного состава — словом, все, как один, едут на фронт. Алан Логан ухитряется удрать из лазарета, где он лежал с гриппом, и пристать к нам. Диаса, этого могучего красавца, свалила пневмония, он лежит в альбасетском лазарете. Прието едет с нами. С нами едет и грек Пройос (он появился в лагере всего неделю назад). Едут с нами и братцы Даффи и Манн (у них водятся сигареты: им присылают их из дому). Табба отпускают из противохимической школы. И вот мы сидим в этих деревянных ящиках, в ушах стоит грохот, нас донимают тряска и скученность, маемся, мерзнем. О сне не может быть и речи.
Мы больше не поем воинственных маршей. В темном вагоне, лишь изредка освещаемом искрами от фитильных оконных зажигалок, закупленных в Тарасоне, звучат песни, милые сердцу тоскующих в одиночестве мужчин:
Только песнь во тьме,Все вокруг погасло.Тени тихо бродятИ дрожат напрасно…В Валенсию мы прибываем в полночь — нам опять выдают хлеб, мясные консервы, джем; стоим там четыре-пять часов и снова отправляемся в путь — на северо-восток. (Мы надеялись получить «Лаки страйк», но наши ожидания не оправдались.) Тех, кто смог задремать, зарывшись в теплую гущу тел, будит грохот вагонов, лязг плохо пригнанных сцеплений. Они снова запевают…
Пусть устало сердцеПосле грусти дня,Песнь любви находитВ сумерках меня.Песня любви отыска-а-ла меня…Сейчас, здесь, к таким песням перестаешь относиться свысока, начинаешь понимать, что они как нельзя лучше выражают нашу тоску; и вот подтверждение: нам хочется их петь, и мы поем их — истово, надрывно.
Едва взглянув на железнодорожную карту в Сегорбе, где у нас в семь утра была стоянка, мы поняли, что нас везут в Теруэль! После Сегорбе мы едем без остановок — теперь наш поезд ползет по гористой местности; горы здесь от подножия до вершин тоже изрезаны террасами, на которых разведены огороды, оливковые плантации. Повсюду землю прорезают оросительные канавы — здесь берегут каждую каплю воды; дожди выпадают лишь в долждливый сезон, который к тому же в этом году задерживается. Края здесь плодородные, обильные. Но и на здешних городах долгие века феодализма оставили свой след. Два здания — церковь и помещичий дом — высятся над каждым из этих скученных городишек; этот факт, по-моему, говорит сам за себя, он не нуждается в комментариях. Земля здесь бурая; куда ни глянь — удивительная красота; когда наш поезд — один паровоз его тянет, другой подталкивает сзади — карабкается в горы, нас вдруг поражает своей скульптурной красотой здешняя выветренная земля; повсюду растут пальмы и кактусы и, конечно же, оливковые и фиговые деревья.
В десять тридцать мы высаживаемся из поезда на узловой станции в пятидесяти километрах за Теруэлем; железнодорожное полотно тут с обеих сторон обступают невысокие голые холмы, и Джорж Уотт — он теперь командир нашей роты и щеголяет в лейтенантских нашивках — приказывает бойцам укрыться в холмах на случай воздушного налета. Мы едим солонину, намазываем мармеладом толстенные ломти хлеба, потом по команде рассыпаемся по холмам. Места здесь унылые; земля сплошь усыпана острыми осколками разбитых вдребезги камней, заросла густым приземистым кустарником с мелкими серо-зелеными листьями и цепкими колючками. Там и сям на склонах холмов зияют воронки от бомб. При виде их нам становится не по себе. Мы впервые видим воронки от бомб, нас берет оторопь, и все же мы не поддаемся страху — просто он настороженно затаился где-то внутри, как свернувшийся клубком змей. Ребята посуровели; они теперь гораздо меньше дурачатся; недели военной муштры, пусть и не строгой, все же сказываются.