Лютый гость
Шрифт:
Комплекс наиболее легких мер именовался пожурением и состоял из окриков громовым голосом (что в исполнении некоторых тучных, полных жизненной энергии монахинь было не так уж и безобидно), шипящего, пронизанного ненавистью внушения (практиковавшегося особами болезненными и изможденными) и – при чуть более серьезных провинностях – выставлении преступника перед всеми воспитанниками на вечернем или утреннем построении, когда на него уже орали благим матом все кому не лень. К пожурению относились также всевозможные угрозы – от запугивания маленького нечестивца жарким адом и вселением в него кого-нибудь из бесов (чьи имена петровиргинки запоминали целыми списками) до банального обещания оторвать ему яйца, если он, гаденыш, еще раз вздумает пуститься вприпрыжку мимо алтаря, сунуть нос в ризницу или не помыть уши перед ужином. Угроза с яйцами, заметим, применялась
Вторая группа воспитательных мероприятий в интернате именовалась увещеванием, которое заключалось в лишении проказника обеда или ужина (чаще, впрочем, и того и другого) и в определении его на несколько часов, а то и на целый день в один из казематов, расположенных в подвале монастыря. Когда-то, должно быть, в этих мрачных подвальных клетушках содержались узники владельцев замка, заточенные сюда за долги или провинности, или даже жертвы средневековой инквизиции! А быть может, именно здесь произошло…
Но стоило только несчастному мальчишке-узнику мысленно добраться до того предположения, которое мы сейчас побоялись высказать и заменили многоточием, как он, забыв обо всем на свете и срывая в крике голос, принимался колотить в шершавую, влажную дверь каземата, моля о прощении и клянясь впредь исправно и вовремя стирать белье и чистить башмаки не только сестрам Бландине, Азарии и Ойдоксии, но и самому черту (который представлялся ему в тот момент их родным братом). Тогда его, как правило, выпускали и смеялись над ним, рассказывая всем подряд о его «недостойном доброго маленького христианина поведении». Впрочем, те воспитанники, что не обладали богатым воображением и философским складом ума, без особого расстройства высиживали в каземате отведенное им время и покидали его гордо, приобретая право говорить о сестрах и их «вонючих выдумках» с долей пренебрежения. Таким парнишкам увещевание не приносило никакой видимой пользы, а только лишь кашель, ломоту в костях да простатит, который проявит себя позже. Иной раз этот вид наказания усугублялся зуботычиной-другой или шлепком по роже открытой ладонью, но тем все и заканчивалось.
Совсем по-другому обстояло дело с грубыми нарушениями установленных порядков, а также в тех случаях, когда ни пожурение, ни увещевание не уберегли проказника от рецидива. Такому негодяю присваивался статус «настоящего злыдня» и назначалась кара из третьей группы наказаний, которую мать-настоятельница с причмоком именовала вразумлением. Тут богатого выбора не было: вразумлялись провинившиеся почти всегда одинаково – гибкой, взвизгивающей при каждом взмахе розгой, ядовитой медузой въедающейся в кожу и обнимающей торс пронзительной болью. После первого же удара глаза «преступника» начинали брызгать слезами, а после шестого – переставали что-либо видеть, кроме красной, как огонь, и густой, как кисель, пелены – занавеса страдания.
Однако при наличии природной смекалки можно было разнообразить и это «удовольствие»: сестра Азария, к примеру, однажды высекла пойманного полицией беглеца по икрам ног, дабы отучить эти ноги носиться где ни попадя, а тощая, страшная как смерть Ойдоксия вразумляла одного из маленьких пакостников хлесткими ударами по рукам, норовя при этом опускать розгу на ногти, так как он эти самые ногти нещадно грыз, а проведенное увещевание ощутимых результатов не дало. Но самое извращенное удовольствие здесь получила как-то сиплоголосая, пышная сестра Бландина, замахнувшись розгой, но не ударив. Довольно захохотав, она милостиво позволила опроставшемуся от страха восьмилетнему мальчонке «уползти отсюда к чертовой матери».
Единственной датской ключницей, которая никогда никого не журила, не увещевала и не вразумляла, была сестра Эдит.
Теперь читателю нетрудно понять, почему легенда об обращенных в летучих мышей монахинях находила столь горячий отклик в сердцах их умственно незрелых жертв. Не имея права постоять за себя, многие воспитанники находили утешение в идее отмщения свыше. А что еще им оставалось? Набожность и благие намерения монашек ни у кого из посторонних не вызывали сомнений, а потому всякие попытки искать справедливости или жаловаться на сестер были заранее обречены на провал и грозили еще более суровой карой. Но оставлять черно-белых воспитательниц безнаказанными мальчишкам жуть как не хотелось, а потому петровиргинки просто обязаны были перевоплощаться в маленьких уродливых существ.
Дети постарше, конечно
же, догадывались о сказочной природе этих россказней, перемигивались между собой и вовсю потешались над малышами, которые верили всем этим байкам безоговорочно и искренне трепетали перед монахинями и их писклявым «посмертным воплощением». Это отношение можно проиллюстрировать одним столь же забавным, сколь и грустным примером.Восьмилетний Андреас, выброшенный пьяницами-родителями на улицу и уже прошедший все круги ада на помойках, в приютах и богадельнях, настолько проникся идеей превращения датских ключниц в летучих зверьков, что, случайно обнаружив в каком-то закутке покалеченного перепончатокрылого уродца, сначала пытался выходить его, заглядывая в маленькие свирепые глазки и именуя сестрой Лоттой, а затем, полностью убедившись в беспомощности мыши, устроил ей основательное «увещевание», заточив в банку из-под растительного масла и закрыв крышкой. Банку он спрятал в заброшенной части Нижнего замка и регулярно навещал узницу, требуя раскаяния и угрожая «вразумлением». До этого, впрочем, дело не дошло, так как «сестра Лотта» не вынесла заключения и издохла в банке от недостатка кислорода, сохранив на своей уродливой мордочке гримасу злобы и ненависти ко всем и вся. Несколько недель несчастный Андреас ходил сам не свой, пребывая в уверенности, что убил монахиню (настоящая сестра Лотта, кстати сказать, уже полных два месяца лежала в гробу и вряд ли представляла, какую несказанную муку пришлось за нее принять ее мнимому воплощению). Ожидая мести ее пищащих под сводами замка «сестер», перепуганный мальчонка ударился было в бега, но уже на следующий день был изловлен в Пассау, приволочен назад и основательно вразумлен сестрой Азарией. После экзекуции он сник, возлюбил своих наставниц и стал молча дожидаться случая пересажать их всех до единой в свою банку из-под растительного масла.
Глава 2
О новом обитателе интерната, великолепной сестре Бландине и легких междоусобных распрях
Разговор с сестрой Эдит после похорон старухи Розалии покоробил настоятельницу, но Теофана была привычна к ее эксцентричности и не особенно удивлялась. В конце концов, склонность рассуждать и критиковать не мешала Эдит быть доброй христианкой и образцово исполнять возложенные на нее обязанности. Гораздо большей проблемой была, с точки зрения Теофаны и ее приближенных, мягкотелость Эдит по отношению к этим дикарям-воспитанникам. И что она с ними цацкается? Подумать только – за все шесть месяцев, что она здесь, ни разу никого не пожурить, не говоря уж о более действенных методах воспитания! Сорванцы ей скоро на голову сядут, чувствуя безнаказанность! Если будет продолжать в том же духе, то как бы не пришлось поставить вопрос об отстранении ее от работы в интернате… Матушка вздохнула и поплелась по дорожке к зданию монастыря, сокрушенно качая головой и предаваясь невеселым думам.
В холле для посетителей аббатису дожидался одетый в серую дорожную пару господин, длинный, как жердь, и ужасно сутулый. Судя по тому, с каким спокойствием он прохаживался из угла в угол, заложив руки за спину и разглядывая трещины в каменном полу, человеку этому было привычно ожидание и он не считал час-другой большой потерей. Разумеется, ему сообщили, что монахини в полном составе – за исключением разве что глухонемой сестры Веры, оставленной на растерзание оголтелой мальчишечьей своры – ушли на кладбище, и он понимал, что всякие просьбы поторопиться выглядели бы не только бестактностью, но и кощунством.
– О! Господин Хофер! Это вы! – на лице аббатисы мгновенно возникла маска доброжелательности с примесью радости и легкого удивления. – Какой сюрприз, должна я вам сказать! Вы не звонили…
– Да, да, мать настоятельница, все так, – закивал тот, подскакивая к Теофане и протягивая ей свою маленькую сухую ладошку. – Не звонил. Однако же прошу простить меня: известие о том, что его уже можно забирать, мы получили только сегодня утром и тут же выехали в Панкофен. Ну, а там, сами понимаете – оформление, подписание, прочие проволочки… Бюрократия, одним словом.
– Да уж, это вы верно заметили, господин Хофер! Бюрократия у нас теперь процветает – горестно откликнулась Теофана, и взгляд ее увеличенных линзами глаз стал еще более грустным. – Хотя, должна заметить, простотой ваши чиновники и раньше не отличались. Вечно у них то того не хватает, то этого…
– Почему же наши чиновники, матушка? Разве вы не…
– О нет, нет, увольте! – настоятельница поводила облаченным в шерсть перчатки указательным пальцем перед самым носом Хофера. – Мы здесь люди Божьи, и ваши мирские дела интересуют нас постольку-поскольку, так сказать…