M/F
Шрифт:
— Насчет имени, мам. Может быть, это Noel, Рождество, только прочитанное с конца, стало Леоном, тоже вроде как львом, или его еще пишут Nowell, читаем с конца, получаем Ллев, а по — нет — можно отбросить, хотя это «нет» я сейчас от тебя и услышу, громко и четко, но очень неубедительно, мам, а Ллевелин и Леон — это, по сути, одно и то же имя, а Ллевелин… Ллевелин — это красивое имя для мальчика, да, мам? Да?
— Нет. Нет. Нет.
Ища поддержки, она так отчаянно прижималась спиной к клетке с птицами, что та даже сдвинулась с места.
— Я же говорил, что именно это слово ты мне и скажешь. И оно же будет последним словом, которое скажу тебе я. Слово, которым обозначают отказ. Потому что я ухожу, мам. Прямо сейчас ухожу.
Она сделала пару глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Дышала правильно, профессионально,
Она сказала:
— Любовь есть любовь, bachgen, даже если порой это просто еще одно слово для собственнического чувства. Сядь на тот стул, bach. На минуточку, прежде чем ты уйдешь.
Я, разумеется, знал, что все не может закончиться тем, что я просто махну на прощание и уйду, не отдавшись эхом, как финальный аккорд оркестра. Ей требовалось нечто большее, чем слова. И мне, наверное, тоже. Я присел на один из стульев, оставшихся после свадебного торжества. И застыл в ожидании.
Она сказала:
— Это и вправду не важно, тут ты прав. Но мне важно знать, мой ли сын сидит сейчас передо мной, пусть даже и изменившийся сын, который хочет уйти навсегда.
— Жениться — это моя идея, но жениться как можно скорее — уже твоя, мам. Недоверие. Недоверие не лучшая материнская черта.
— Я могла бы спросить, помнишь ли ты Алуина Проберта в Кардиффе, который вышел в море и упал за борт. Я могла бы спросить про мисс Хоган, продававшую сироп из фиг в магазинчике на углу. Могла бы спросить много о чем из нашего общего прошлого. Но одного будет достаточно, и оно все докажет.
— Доказательства и любовь. Так не пойдет, мам. Вижу, ты собралась провести меня сквозь какое-то, на хрен, огненное горнило, чтобы посмотреть, я это или не я, твоя любимая вещица, которая, как ты сама уже знаешь, все равно тебя покинет. Твоих чувств и разума должно быть достаточно. Это и вправду конец.
— Если ты не мой мальчик, тогда я начну искать своего мальчика. Но сначала ты будешь наказан.
Она открыла клетку с хищными птицами и со своим поразительным мастерством, издавая приглушенные горловые трели, выпустила их наружу: императорский ястреб, кречет, сокол обыкновенный, ястреб-тетеревятник, сапсан, хохлатый коршун, канюк, осоед, ястреб-перепелятник, пустельга, чеглок, беркут. Красивые существа с нахмуренными глазами, не подразумевающими враждебности, с жестокими клювами и когтями, которые будут терзать безо всякой злобы, они поднялись под купол в многочисленном шелесте крыльев, высматривая привычный насест, которого не оказалось на месте; но они оставались спокойны и кружили, кружили высоко над манежем, подчиняясь новым гортанным трелям своей госпожи. Адерин открыла вторую клетку и, словно домохозяйка в поисках нужной пачки в кухонном шкафу, принялась выискивать больными глазами и нежной рукой нужную птицу. Когда она вынула руку из клетки, у нее на запястье сидел белоснежный какаду, который смотрел на меня, склонив голову, как будто между нами — что в общем-то правда — должны были установиться какие-то отношения, пусть даже лишь отношения человека с машиной. Хищники кружили вверху, концентрическими кругами над кругом манежа.
Я сказал:
— Это будет загадка, да, мам? Из книжки загадок в стихах доктора Фонанты, которая распространяется исключительно среди своих, вроде как для служебного пользования. Видишь, мам, я многому научился.
— Помнишь тот вечер в Нормане, штат Оклахома, — сказала она, поглаживая перышки какаду. — Там был глумливый профессор, помнишь, который смеялся над птицами, когда у них что-то не получилось. Они тогда плохо выступили, сильно нервничали, помнишь? Публика была очень недоброжелательная. И я пригласила того насмешника на манеж — ты там был, смотрел из-за кулис, — и ему загадали загадку. Он неправильно отгадал и в результате сильно перепугался — думал, ему глаза выклюют. Если ты мой сын, ты должен знать правильную отгадку. Если ты не мой сын, то будешь наказан за все преступления, одно из которых — обман и притворство.
— Ты с ума сошла, мам, — сказал я, засовывая правую руку в карман пиджака Лльва. Ну что ж, поиграем, раз уж они так хотят поиграть.
Но она уже инструктировала какаду, шепча ему ключевые слова. Потом сказала:
— Ну давай. Целый день, целый день.
Птица почистила перышки, склонила голову набок, прочистила горлышко и пронзительным голосом выдала свою загадку:
Целый день его нет, но всегда оно есть, Только сегодня в него не пролезть. Рядом оно, но вовек не достать, Как ни старайся — туда не попасть.Да, Фонанта сквозит. Растерявшись, я проговорил:
— Сова должна спрашивать, сова.
Потому что мне вспомнился сон в номере «Алгонкина».
Но Адерин сказала:
— А совы умеют говорить? Представь, как сова все это произносит. А теперь помоги тебе Бог, мальчик, ибо хищники реют.
Весь ужас в том, что у этой загадки есть две разные отгадки, причем обе верные. Но две отгадки никак не годятся. Любой ответ будет правильным и в то же время неправильным, если учесть, кто загадывает загадку.
Я сказал:
— Я тогда не расслышал, мам, что он ответил. Завтра или вчера.
— Выбирай.
Я выбрал, но сделал неправильный выбор. Адерин выкрикнула какое-то странное слово, и хищники устремились вниз. Глаза, глаза. Когда-то охотничьих соколов специально натаскивали на овцах — учили выклевывать глаза. Левой рукой я отбивался от шумной, хлопающей крыльями фаланги, а правой достал из кармана Лльва свой талисман. Если им хочется поиграть, будем играть — у меня даже есть судейский свисток. Я сунул в рот серебристый цилиндр и пронзил этот трепещущий ком хищных клювов и бьющихся крыльев оглушительным звонким свистом. Я все свистел и свистел, и они отступили, одуревшие, сбитые с толку. Говорящие птицы у себя в клетке тоже как будто сошли с ума и принялись выкрикивать на разные голоса свои заученные фразы, причем кричали все одновременно, и хотя я был занят совсем другим, но все-таки краем сознания сумел отметить, что в их безумном разрозненном речитативе было что-то от Сиба Легеру. Я дул в свисток, и хищники знали: им надо атаковать то, что мой бедный близнец — или, может быть, на самом деле мой экстраполированный ид — по-шекспировски называл гнусным студнем, имея в виду человеческие существа, — атаковать надо, да. Но только не там, где пронзительный, доводящий до исступления свист не давал им осуществить право на атаку. Я все свистел, понимая, что верный ответ надо давать не на загадку, а на страх, который я должен испытывать. Как ребенок, проснувшийся от кошмарного сна, я должен был в панике закричать: Мама, мама, мне страшно, прогони их, мама. Тогда бы она убедилась и отозвала крылатых чудовищ. Но ей сейчас было не до того: она боролась за собственные глаза, — хотя те из хищников, что помельче, выбрали своей целью какаду. Тот, вереща: «Не попасть, не попасть, не попасть», — сумел пробраться обратно в клетку к товарищам, где его не могли достать хищники, и Адерин осталась одна против целой армии. Это она кричала: Останови их, останови, Ллев, Ллев, — и я из жалости разжал губы. Птицы очнулись от своего исступленного транса и теперь, вновь обретя ясность сознания по идее должны были наброситься на меня, их мучителя, но Адерин отчаянно заворковала, собрала их в стаю, а потом загнала стаей в клетку, и я сказал:
— Мне уже не стать снова маленьким мальчиком, мам. Теперь все будет иначе.
Когда я уходил (первым делом мне надо было достать паспорт Лльва из ее сумочки в трейлере и уничтожить его, даже не открывая), она крикнула, чтобы я вернулся, но, похоже, была уверена, что зовет сына или мальчика, которого звала своим сыном. С ней все будет в порядке. Она справится. Уже через день или два будет всем говорить, что нашла утешение в своем искусстве, каким бы оно там ни было.
19
Воскресные колокола ликовали над всей столицей, но где-то поблизости, может быть, в еретической церквушке или в каком-то другом допустимом садке протестантства, одинокий колокол тянул и тянул похоронный звон. Прямо как специально для Лльва, где бы ни было его тело. Остаток ночи я провел в мансарде дома на улице Индовинелла, спал мертвым сном, не потревоженным ни Катериной, ни мисс Эммет, которые бодрствовали всю ночь среди своих упакованных сумок и чемоданов и, должно быть, уехали на такси вскоре после рассвета. Наверное, меня разбудил стук хлопнувшей входной двери. Я поднялся с постели и, после странно болезненного мочеиспускания, спустился в гостиную, где обнаружил записку, прижатую ключом, чтобы ее не сдуло свежим карибским ветром, веющим в окно: Отдать в агентство «Кунсуммату и сын» на Хэ-бис-роуд. И больше ничего.