Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Если мистер Блаватский признает, что первым употребил слово «идиот», – говорю я с натянутым видом, – я готов взять это слово назад.

– Пусть будет так, старина, – с чудовищной наглостью говорит Блаватский тоном человека, перед которым только что извинились, – я, со своей стороны, на вас не сержусь.

– В таком случае я не беру никаких своих слов назад, – в полной ярости говорю я без малейшего желания кого-нибудь позабавить.

Но, приняв это заявление за юмор, все начинают смеяться, и Блаватский с добродушием, не знаю, искренним или притворным, присоединяется к общему смеху. Я в свою очередь выдавливаю из себя улыбку, на чем инцидент угасает.

– Должен, однако, сказать, – говорит Караман, незамедлительно

и с большой охотой беря на себя роль судьи, – что вопрос, который задал мистер Блаватский, представляется мне весьма и весьма существенным, Мадемуазель, расположены ли вы на него ответить? Речь идет о том, чтобы узнать, по какой причине вы оказались единственной из нас, кого индусы подвергли обыску.

– Я и не отказывалась ответить, – кротким голосом отзывается бортпроводница. – Я просто была удивлена тем, какой смысл вложил мистер Блаватский в свой вопрос. Послушать мистера Блаватского, я должна была заранее знать причину, по которой индус велел обыскать только меня одну.

– Заранее – нет, – говорит Караман. – Но потом?

– Потом я, естественно, поняла, почему он велел меня обыскать.

– Ну так что ж, – говорит Караман с подчеркнутой галантностью, которая, будучи обращена к бортпроводнице, бесит меня не меньше, чем агрессивность Блаватского, – не скажете ли вы нам, мадемуазель, что именно вы поняли?

– В том-то и вся сложность, – тревожным голосом отвечает бортпроводница. – Я не знаю, должна ли я это говорить.

Караман поднимает брови.

– Почему же? – спрашивает он чуть дрогнувшим голосом.

Все взгляды устремляются к бортпроводнице. Со сложенными на коленях руками, с поднятой головой, глядя зелеными глазами, не моргая, на Карамана, она кажется спокойной, но мне, сидящему рядом, видно, как трепещут ее ноздри.

– Если я скажу, – продолжает она, – это может привести к открытию, которое очень взволнует… – (Думаю, она собиралась сказать «пассажиров» – слово, от которого у меня по спине мороз подирает, – но после короткого колебания она выбрала слово «путешественников».)

Тут раздался смех, переливчатый и мелодичный: миссис Банистер напоминает нам о своей персоне. Не знаю, каким образом удается этому смеху достигать столь жеманных модуляций; быть может, ему для этого достаточно пройти через длинную прерафаэлитскую шею.

– Мне кажется, мадемуазель, – говорит она, принимая элегантную позу и словно бы устанавливая непреодолимую дистанцию между собою и бортпроводницей, – что вы чересчур переоцениваете заботы, которые вам положено проявлять по отношению к нам. Мы не нуждаемся ни в няньке, ни в наставнице; самое большее, что нам нужно, – это официантка.

Я доволен реакцией бортпроводницы: ни взгляда, ни слова. Что до Карамана, он держится так, будто ничего не слышал – завуалированная дерзость, свойственная дипломатам.

– Мадемуазель, – говорит он, – вы сказали нам или слишком много, или слишком мало. Отступать теперь некуда, мы ждем от вас фактов.

– Хорошо, – со вздохом говорит бортпроводница. – Так вот, когда ассистентка меня обыскала, она забрала у меня электрический фонарик.

– Тот, которым в темноте воспользовался индус, чтобы осветить… инициативу мистера Христопулоса?

– Да.

– И это все?

Бортпроводница молчит.

– И это все? – повторяет Караман.

– Нет. Он забрал у меня и ключ.

– Какой ключ? – рычит Блаватский, прежде чем Караман успевает открыть рот.

– Ключ, на который запирается стенной шкаф, куда я спрятала паспорта и деньги…

– Черт побери! – восклицает Блаватский, отстегивая ремень и с поразительной резвостью вскакивая на ноги. – Пойдемте, мадемуазель! Вы покажете мне этот шкаф!

Он устремляется к galley, бортпроводница идет за ним. Через две секунды он снова появляется в салоне, и в его очках отражается яркий электрический свет. Он поворачивается к нам и с мрачным

видом, в котором, однако, проглядывает удовольствие оттого, что ему удалось наконец добиться решающего успеха в расследовании, говорит:

– Стенной шкаф пуст. Они все похитили.

Смятение в салоне достигает предела. Раздаются яростные выкрики и сетования, сопровождаемые ужасающей толкотней. Дело в том, что надписи на световых табло уже не горят, температура в салоне снова стала нормальной, путешественников бросило от гнева и отчаянья в жар, они принимаются стаскивать с себя пальто, и по закону стадности все это происходит одновременно и со взаимными упреками. Салон охвачен несусветной сумятицей, звучат проклятия на многих языках и язвительные замечания в адрес соседа, и то здесь, то там вспыхивают перепалки уже совершенно ребяческого свойства по поводу того, кому где положить пальто. Все эти разногласия, которые в последующие часы будут еще больше нарастать, являют собою, должно быть, следствие усталости, бессонницы, резких перепадов температуры, всевозможных моральных стрессов, из которых последний, не будучи самым тяжелым, отозвался так остро лишь потому, что обрушился на нас после всех остальных.

Что касается меня, утрата паспорта, денег и чеков меня угнетает гораздо сильнее, чем она того стоит, если смотреть на вещи здраво. Ибо, в конце концов, паспорт можно получить новый, да и денег с собой я взял не так уж много. Но как же тогда объяснить, что, утратив дорожные чеки и десять банкнотов по сто французских франков, я чувствую себя так, будто лишился всех земных благ? И, главное, как объяснить охватившее меня тяжкое, в высшей степени неприятное чувство, что, утратив паспорт, я потерял свою личность?

Я не пытаюсь разобраться в этом своем умонастроении. Я просто его констатирую. И в конечном счете оно не так уж и нелепо, ибо с той минуты, как вы больше не можете доказать другим, кто вы такой, вы становитесь безликой единицей среди миллионов подобных же единиц. Обезличенность неведомо почему с головокружительной быстротой приближает вас к смерти, вы словно уподобляетесь всем тем покойникам, что лежат на старых кладбищах и чьи имена давно стерлись с могильных плит.

В то время как я предаюсь этим размышлениям, я замечаю, что по направлению к galley (как любит говорить бортпроводница) тянется нелепая цепочка людей, которые хотят собственными глазами, после Блаватского, удостовериться в том, что стенной шкаф и в самом деле пуст и что наши деньги и паспорта не засунуты по ошибке в какое-то другое место. Самые остервенелые в этих розысках – Христопулос и мадам Эдмонд; красные от гнева и злости, они шарят по всем углам тесной маленькой кухни. Мне слышно, как они все время переговариваются между собой тихими голосами. Что именно они говорят, я разобрать не могу, но после всех этих шушуканий их ярость доходит до пароксизма; вернувшись на свои места, они бросают на бортпроводницу злобные взгляды, Христопулос по-гречески что-то бурчит в свои пышные черные усы, a мадам Эдмонд внезапно разражается бранью, завершая свои оскорбления следующим пассажем.

– Грязная потаскуха! – вопит она, безбожно грассируя. – Ты с самого начала знала, что они все у нас сперли!

– С начала чего? – спрашивает Робби и кладет свою узкую руку на могучую руку мадам Эдмонд, в то время как я устремляю на нее исполненный бешенства взгляд.

Но моя разъяренная рожа не производит на нее ни малейшего впечатления – не в пример вмешательству Робби, на которого, мгновенно прервав свои инвективы, она, как завороженная, обращает ласковый взор.

– Минутку, минутку! – тотчас говорит Блаватский, который, однажды забрав лидерство в свои руки, уже не намерен его выпускать. – Не время сейчас раздражаться! Будем действовать по порядку. Мадемуазель, когда индуска забрала у вас ключ, она открыла при вас шкаф, где были заперты паспорта и деньги?

Поделиться с друзьями: