Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маджонг

Никитин Алексей

Шрифт:

— Ты сказал, что это не то, что они думают? — напомнил Регаме, выслушав Борика.

— До конца я не уверен, но среди других бумаг есть фрагменты нескольких писем или одного письма. Наводят на размышления, одним словом.

— Давай, Борик, вот что, — предложил Регаме. — Сегодня вечером я возьму свои бумаги, ты — свои, и мы попытаемся сложить эту мозаику.

— Мне сегодня вечером нужно быть на Десятинной. Но до этого, часов, скажем, в пять-шесть, мы могли бы встретиться где-нибудь в том районе.

— Отлично, — согласился Регаме. — Ты в «Ольжином двире» бываешь?

— Есть такое кафе.

— В пять часов вечера я тебя буду там ждать. И вот еще что. — Регаме достал из портфеля «Сатирикон». — Я у Бидона, у Кирилла, купил на днях этого Петрония. Мы с ним последний раз тогда виделись. Возьми книгу, Борик. Продавать я ее уже не могу, а тебе все же память, а?

— Спасибо, Костя, — Борик потер покрасневший правый глаз. И поднял рюмку с коньяком, приглашая Регаме выпить с ним. Потом взял «Сатирикон» и машинально перелистал его. — Состояние отличное. А скажи честно, Костя, за сколько ты его

у Кирилла взял? Гривен, наверное, за пятнадцать — двадцать?

— Не помню уже. За восемь, кажется, — честно ответил Регаме.

— Хороший он был парень, — резюмировал Борик, заталкивая книгу в карман куртки. — Но в нашем деле ничего не смыслил. Ее раз в двадцать дороже можно было продать. Ну что, до вечера?..

— Да, Борик, до встречи.

* * *

На исходе дня, когда ранние предзимние сумерки уже размыли контуры домов и деревьев, но фонари еще не зажглись, вдруг пошел снег. Большие тяжелые хлопья в считанные минуты скрыли подмерзшую осеннюю грязь тротуаров. Они ложились уверенно и плотно; в их полете не было робости и обреченности первого снега. В Киев пришла зима.

Регаме шел на встречу с Бориком от Золотых ворот, и за те недолгие четверть часа, что заняла у него дорога, город изменился до неузнаваемости. Он немного опаздывал, спешил и всю дорогу пытался найти разрешение складывавшейся ситуации. Ему не нравилось настроение Чаблова, не понравился разговор с Рудокоповой, он почти физически чувствовал, как неудержимо затягивается опасный узел вражды двух могущественных и властных людей.

Он шел быстро, почти не глядя по сторонам, как обычно ходят путем, известным давно и в самых мелких деталях. Но, свернув с Владимирской улицы в Десятинный переулок, Константин Рудольфович на какую-то секунду вдруг остановился и замер. Такой неожиданной и удивительно красивой была открывшаяся картина. В переулке стояла тишина, снег шел плотно, казалось, что в воздухе его больше, чем самого воздуха. И хотя он чертовски не любил опаздывать, Регаме все же прошел мимо «Ольжиного», чтобы несколько минут постоять возле Исторического музея, глядя, как в стремительно сгущающихся сумерках на Гончары и Кожемяки, на Замковую гору, на Андреевский спуск и Подол валит и валит снег.

Тут Регаме вспомнил, как ночью во сне был волком, как громко выл на луну, стоя на вершине сопки. И немедленно, стремительно и мощно, накатило желание завыть еще раз, прямо здесь, на краю Старокиевской горы. Это случилось так неожиданно, что Регаме сперва огляделся, не увидит ли кто его воющим, но тут же пришел в себя и, мгновенно развернувшись, поспешил в «Ольжин».

«Хорош бы я был, воющий посреди города, — вернулось к нему чувство юмора. — Ладно хоть луны нет, а то ведь точно не сдержался бы».

* * *

В «Ольжином» его уже ждал Борик.

В дальнем углу небольшого зала несколько человек играли в маджонг. Регаме не раз уже встречал здесь эту компанию. Борик занял стол рядом с ними. За столиком напротив изучали меню два угрюмых парня. Следом за Регаме в небольшой зал вошли еще двое и, осмотревшись, сели у входа. На какое-то мгновение Регаме показалось, что одного из этих двоих он где-то видел, но они не обращали на него внимания, и Регаме понял, что ошибся. На столе перед Бориком были разложены копии рукописных страниц.

— Вот, Костя, — Борик подвинул их к Регаме, — тут все, что у меня есть.

— Отлично! Давай попробуем объединить их с моими.

Счета столетней давности; короткие записки на французском и немецком; опять счета; картонный прямоугольник билета на поезд из Женевы в Цюрих. Они начали с копий документов, которые принес Борик.

— Вот это интересно, — Борик выдернул из стопки страничку на русском и положил ее на середину стола. — Это часть письма, которое мне уже встречалось. Конца нет, автор неизвестен.

— Очень интересно, — согласился Регаме, глянув текст. — И ты знаешь. Мне кажется, конец этого письма у меня есть. Что-то очень похожее мне встречалось. Сейчас я его отыщу, и попробуем восстановить хотя бы это письмо. Вдруг нам повезет и оно здесь целиком.

Им повезло. После недолгих поисков удалось отобрать десять страниц, которые сложились в письмо.

— Знаешь, Борик, — засмеялся Регаме, — это первый документ во всей этой истории, который я вижу целиком. До сих пор у нас в руках были только фрагменты. И ведь шанс собрать его был небольшой, так что это удача.

— Да-да, — согласился Борик. Он слушал Регаме вполуха. Он его почти не слушал. Борик читал письмо.

Его Сиятельству Графу Алексею Толстому в доме Талызина на Никитском Бульваре.

Ваше Сиятельство, милостивый государь Алексей Петрович!

Осмеливаюсь беспокоить Вас этим письмом, ибо возраст мой таков, что по всем законам Божеским и Человеческим осталось мне недолго обременять собою эту землю. Скоро уж предстану я перед Высшим Судией и потому стараюсь, как могу, закончить все свои дела, дать им толк, насколько это в Человеческих силах.

Еще пишу к Вам потому, что знаю в Вас первейшего Друга незабвенной памяти Великого Гения нашей словесности, Николая Васильевича Гоголя.

Немалую часть своей жизни провел я на почтовой службе, и хоть высоких чинов и наград удостоен не был, однако же служил прилежно и Начальством всегда был отмечаем положительно хорошо.

В жизни моей, кроме службы, была всего одна страсть — изящная словесность. Небольшое свое жалованье и добрую половину доходов от сельца Ходосеевки я расходовал на книги, журналы и альманахи. Я читал все, что выходило из-под пера российских сочинителей, — и тех, чьи имена теперь воссияли на Олимпе нашей словесности, и тех, чьи вирши и романы уже надежно

погребены под спудом пыли и забвения.

В 1844 году, по причинам, о которых говорить здесь неуместно, здоровие мое расстроилось, и врачи велели мне отправиться для лечения в Германию, в Остенде. В Июле прибыл я на побережье и вскоре узнал, что среди Русских, живущих в этом городе, есть и Николай Васильевич Гоголь.

В узком кругу компатриотов, окруженных чужим народом, знакомства случаются много легче, чем в Отечестве, в Москве и уж тем более в С. Петербурге; таким вот образом, спустя всего неделю, я был представлен Николаю Васильевичу.

Тут следует заметить, что, как и он, я родом из Гетьманщины, из Малороссийского края. Сельцо Ходосеевка Черниговской губернии, в котором вырос я и жил в юном возрасте, до переезда в Москву, — давнее владение моих предков. Встречая меня, Николай Васильевич неизменно просил говорить с ним на украинском наречии. В тот год здоровие его было расстроено, но смею заверить Вас, что после наших бесед он неизменно чувствовал себя лучше, был бодр и смеялся, чем немало меня радовал.

Николай Васильевич много расспрашивал меня о России, о службе моей по почтовому ведомству, о людях, окружавших меня, об их привычках и характерах. Незадолго же до прощания он настойчиво просил меня не прерывать так радовавших его рассказов и продолжать их в письмах. Он сетовал на своих друзей-литераторов, которых чуть не в каждом письме просил рассказывать ему о России, описывать типы, сообщать о переменах в нашем Отечестве. Однако же отвечали они ему скупо, и Николай Васильевич бился о прозрачную, но нерушимую стену, отделявшую его от России, с отчаяньем узника, уже заключенного в крепость, но так и не узнавшего приговора.

Излишне говорить, с каким рвением, с какою страстью взялся я за выполнение просьбы моего Друга. Каждый месяц я отправлял ему по одному «портрету». Среди описанных мной были Председатель Черниговской дворянской опеки, два Уездных Предводителя Дворянства — Бердичевского и Каневского, два чина Московского Полицейского Управления и полдюжины чинов Московского Почтового округа. Эта работа доставляла мне истинное наслаждение.

Спустя год или около того Николай Васильевич опубликовал «Выбранные места из переписки с друзьями». Книгу эту я читал с наслаждением, однако же среди тех, кого он почитал друзьями, поднялся невозможный переполох. Возможно, отчасти поэтому, а может быть, из-за предстоящего путешествия к Святым местам мой Друг просил меня на время «не давать рекомендаций» моим героям. Он так и писал ко мне: «Гостям твоим я неизменно рад, всегда привечаю их, нахожу для каждого угол и место в романе. Однако же сейчас мне следует остаться наедине с моею душой. Мне предстоит путешествие, и я не хочу, чтобы посторонние меня в нем развлекали.

Поэтому прошу не давать им пока рекомендаций. Пусть обождут». И я повиновался.

Я перестал отсылать Николаю Васильевичу «гостей», но они-то не оставили меня. Они продолжали толпиться в небольшой моей квартире, требуя «угол и место». Тогда я опять взялся за перо и начал сочинять… Что же тут особенного? — спросите Вы? — нынче всякий, кто умеет грамоте, тот и сочинитель. Да то, что я стал сочинять не новую повесть и не роман; я взялся за «Мертвые души».

Первый том лежал передо мной; отчетливо слышался мне голос Гоголя, читавшего в Остенде из второго тома. Я начал сочинять третий…

Мне хотелось бы просить Вас, милостивый государь, не искать в этом небольшом письме ни попытки раскаянья в сделанном мной, ни сожаления о поступках, речь о которых я поведу далее.

Прежде мне приходилось слышать, что писатели существа необычные, и потому привычные правила и законы не могут быть на них распространены. Теперь же мне это стало известно наверное.

Первое, что я сделал, — позволил себе читать письма Николая Васильевича к его московским друзьям. Письма эти я мог читать и прежде, но у меня и в мыслях не было ничего похожего. Однако, едва я понял, что это нужно для моего «третьего тома», как немедля и без колебаний взялся читать его корреспонденцию. Я должен был чувствовать Гоголя, ведь я писал не свою книгу, но его. Я даже почерк изменил и стал писать как он. И, верите ли, все это мне нравилось… Я был счастлив.

Третий том был начат мной в 1847 году, а закончен уже после смерти Николая Васильевича. Все эти годы я не думал о судьбе моей книги, но твердо знал, что ни при каких обстоятельствах я не решусь ее издать. Я распорядился судьбою Чичикова так, как хотел того Гоголь и как велело мое сердце. Этого достаточно.

Третий том «Мертвых душ» закончен, и я доверяю его судьбу Вашим заботам.

С совершеннейшим почтением, Вашего Сиятельства покорнейший слуга, Коллежский асессор Иван Ходосейко

На обороте последнего листа другой рукой была сделана приписка: «Посмотри, mon amie, письмо и рукопись старого чудака. Чего только не бывает в этой жизни».

* * *

— Я бы сказал, что и этот документ разъясняет нам хоть и многое, но не все. — побарабанил пальцами по столу Регаме, прочитав письмо.

— А я бы сказал, что за нами следят, — тихо ответил ему Борик. — Видишь двоих у входа?

— У меня было ощущение, что одного из них я где-то видел.

— Ты видел его утром. На Петровке. Когда мы пили коньяк.

— Точно. Он там был. Ну и что с этим делать?

— А что мы можем сделать? Пока они не предлагают выпить на брудершафт, большого вреда от них нет. Мы же не коксом здесь торгуем.

— Как тебе сказать. Рудокопова знает, что у тебя есть копия рукописи?

— Нет. Думаешь, ей это не понравится?

— Думаю, ей не понравится даже то, что мы вдвоем сейчас тут сидим и пьем чай с лимоном. Я говорил с ней вчера. Это очень нервная и мнительная девушка.

— Да нормальная она. Просто ты из другой команды.

Поделиться с друзьями: