Маджонг
Шрифт:
— Ты сказал, что это не то, что они думают? — напомнил Регаме, выслушав Борика.
— До конца я не уверен, но среди других бумаг есть фрагменты нескольких писем или одного письма. Наводят на размышления, одним словом.
— Давай, Борик, вот что, — предложил Регаме. — Сегодня вечером я возьму свои бумаги, ты — свои, и мы попытаемся сложить эту мозаику.
— Мне сегодня вечером нужно быть на Десятинной. Но до этого, часов, скажем, в пять-шесть, мы могли бы встретиться где-нибудь в том районе.
— Отлично, — согласился Регаме. — Ты в «Ольжином двире» бываешь?
— Есть такое кафе.
— В пять часов вечера я тебя буду там ждать. И вот еще что. — Регаме достал из портфеля «Сатирикон». — Я у Бидона, у Кирилла, купил на днях этого Петрония. Мы с ним последний раз тогда виделись. Возьми книгу, Борик. Продавать я ее уже не могу, а тебе все же память, а?
— Спасибо, Костя, — Борик потер покрасневший правый глаз. И поднял рюмку с коньяком, приглашая Регаме выпить с ним. Потом взял «Сатирикон» и машинально перелистал его. — Состояние отличное. А скажи честно, Костя, за сколько ты его
— Не помню уже. За восемь, кажется, — честно ответил Регаме.
— Хороший он был парень, — резюмировал Борик, заталкивая книгу в карман куртки. — Но в нашем деле ничего не смыслил. Ее раз в двадцать дороже можно было продать. Ну что, до вечера?..
— Да, Борик, до встречи.
На исходе дня, когда ранние предзимние сумерки уже размыли контуры домов и деревьев, но фонари еще не зажглись, вдруг пошел снег. Большие тяжелые хлопья в считанные минуты скрыли подмерзшую осеннюю грязь тротуаров. Они ложились уверенно и плотно; в их полете не было робости и обреченности первого снега. В Киев пришла зима.
Регаме шел на встречу с Бориком от Золотых ворот, и за те недолгие четверть часа, что заняла у него дорога, город изменился до неузнаваемости. Он немного опаздывал, спешил и всю дорогу пытался найти разрешение складывавшейся ситуации. Ему не нравилось настроение Чаблова, не понравился разговор с Рудокоповой, он почти физически чувствовал, как неудержимо затягивается опасный узел вражды двух могущественных и властных людей.
Он шел быстро, почти не глядя по сторонам, как обычно ходят путем, известным давно и в самых мелких деталях. Но, свернув с Владимирской улицы в Десятинный переулок, Константин Рудольфович на какую-то секунду вдруг остановился и замер. Такой неожиданной и удивительно красивой была открывшаяся картина. В переулке стояла тишина, снег шел плотно, казалось, что в воздухе его больше, чем самого воздуха. И хотя он чертовски не любил опаздывать, Регаме все же прошел мимо «Ольжиного», чтобы несколько минут постоять возле Исторического музея, глядя, как в стремительно сгущающихся сумерках на Гончары и Кожемяки, на Замковую гору, на Андреевский спуск и Подол валит и валит снег.
Тут Регаме вспомнил, как ночью во сне был волком, как громко выл на луну, стоя на вершине сопки. И немедленно, стремительно и мощно, накатило желание завыть еще раз, прямо здесь, на краю Старокиевской горы. Это случилось так неожиданно, что Регаме сперва огляделся, не увидит ли кто его воющим, но тут же пришел в себя и, мгновенно развернувшись, поспешил в «Ольжин».
«Хорош бы я был, воющий посреди города, — вернулось к нему чувство юмора. — Ладно хоть луны нет, а то ведь точно не сдержался бы».
В «Ольжином» его уже ждал Борик.
В дальнем углу небольшого зала несколько человек играли в маджонг. Регаме не раз уже встречал здесь эту компанию. Борик занял стол рядом с ними. За столиком напротив изучали меню два угрюмых парня. Следом за Регаме в небольшой зал вошли еще двое и, осмотревшись, сели у входа. На какое-то мгновение Регаме показалось, что одного из этих двоих он где-то видел, но они не обращали на него внимания, и Регаме понял, что ошибся. На столе перед Бориком были разложены копии рукописных страниц.
— Вот, Костя, — Борик подвинул их к Регаме, — тут все, что у меня есть.
— Отлично! Давай попробуем объединить их с моими.
Счета столетней давности; короткие записки на французском и немецком; опять счета; картонный прямоугольник билета на поезд из Женевы в Цюрих. Они начали с копий документов, которые принес Борик.
— Вот это интересно, — Борик выдернул из стопки страничку на русском и положил ее на середину стола. — Это часть письма, которое мне уже встречалось. Конца нет, автор неизвестен.
— Очень интересно, — согласился Регаме, глянув текст. — И ты знаешь. Мне кажется, конец этого письма у меня есть. Что-то очень похожее мне встречалось. Сейчас я его отыщу, и попробуем восстановить хотя бы это письмо. Вдруг нам повезет и оно здесь целиком.
Им повезло. После недолгих поисков удалось отобрать десять страниц, которые сложились в письмо.
— Знаешь, Борик, — засмеялся Регаме, — это первый документ во всей этой истории, который я вижу целиком. До сих пор у нас в руках были только фрагменты. И ведь шанс собрать его был небольшой, так что это удача.
— Да-да, — согласился Борик. Он слушал Регаме вполуха. Он его почти не слушал. Борик читал письмо.
Ваше Сиятельство, милостивый государь Алексей Петрович!
Осмеливаюсь беспокоить Вас этим письмом, ибо возраст мой таков, что по всем законам Божеским и Человеческим осталось мне недолго обременять собою эту землю. Скоро уж предстану я перед Высшим Судией и потому стараюсь, как могу, закончить все свои дела, дать им толк, насколько это в Человеческих силах.
Еще пишу к Вам потому, что знаю в Вас первейшего Друга незабвенной памяти Великого Гения нашей словесности, Николая Васильевича Гоголя.
Немалую часть своей жизни провел я на почтовой службе, и хоть высоких чинов и наград удостоен не был, однако же служил прилежно и Начальством всегда был отмечаем положительно хорошо.
В жизни моей, кроме службы, была всего одна страсть — изящная словесность. Небольшое свое жалованье и добрую половину доходов от сельца Ходосеевки я расходовал на книги, журналы и альманахи. Я читал все, что выходило из-под пера российских сочинителей, — и тех, чьи имена теперь воссияли на Олимпе нашей словесности, и тех, чьи вирши и романы уже надежно
погребены под спудом пыли и забвения.В 1844 году, по причинам, о которых говорить здесь неуместно, здоровие мое расстроилось, и врачи велели мне отправиться для лечения в Германию, в Остенде. В Июле прибыл я на побережье и вскоре узнал, что среди Русских, живущих в этом городе, есть и Николай Васильевич Гоголь.
В узком кругу компатриотов, окруженных чужим народом, знакомства случаются много легче, чем в Отечестве, в Москве и уж тем более в С. Петербурге; таким вот образом, спустя всего неделю, я был представлен Николаю Васильевичу.
Тут следует заметить, что, как и он, я родом из Гетьманщины, из Малороссийского края. Сельцо Ходосеевка Черниговской губернии, в котором вырос я и жил в юном возрасте, до переезда в Москву, — давнее владение моих предков. Встречая меня, Николай Васильевич неизменно просил говорить с ним на украинском наречии. В тот год здоровие его было расстроено, но смею заверить Вас, что после наших бесед он неизменно чувствовал себя лучше, был бодр и смеялся, чем немало меня радовал.
Николай Васильевич много расспрашивал меня о России, о службе моей по почтовому ведомству, о людях, окружавших меня, об их привычках и характерах. Незадолго же до прощания он настойчиво просил меня не прерывать так радовавших его рассказов и продолжать их в письмах. Он сетовал на своих друзей-литераторов, которых чуть не в каждом письме просил рассказывать ему о России, описывать типы, сообщать о переменах в нашем Отечестве. Однако же отвечали они ему скупо, и Николай Васильевич бился о прозрачную, но нерушимую стену, отделявшую его от России, с отчаяньем узника, уже заключенного в крепость, но так и не узнавшего приговора.
Излишне говорить, с каким рвением, с какою страстью взялся я за выполнение просьбы моего Друга. Каждый месяц я отправлял ему по одному «портрету». Среди описанных мной были Председатель Черниговской дворянской опеки, два Уездных Предводителя Дворянства — Бердичевского и Каневского, два чина Московского Полицейского Управления и полдюжины чинов Московского Почтового округа. Эта работа доставляла мне истинное наслаждение.
Спустя год или около того Николай Васильевич опубликовал «Выбранные места из переписки с друзьями». Книгу эту я читал с наслаждением, однако же среди тех, кого он почитал друзьями, поднялся невозможный переполох. Возможно, отчасти поэтому, а может быть, из-за предстоящего путешествия к Святым местам мой Друг просил меня на время «не давать рекомендаций» моим героям. Он так и писал ко мне: «Гостям твоим я неизменно рад, всегда привечаю их, нахожу для каждого угол и место в романе. Однако же сейчас мне следует остаться наедине с моею душой. Мне предстоит путешествие, и я не хочу, чтобы посторонние меня в нем развлекали.
Поэтому прошу не давать им пока рекомендаций. Пусть обождут». И я повиновался.
Я перестал отсылать Николаю Васильевичу «гостей», но они-то не оставили меня. Они продолжали толпиться в небольшой моей квартире, требуя «угол и место». Тогда я опять взялся за перо и начал сочинять… Что же тут особенного? — спросите Вы? — нынче всякий, кто умеет грамоте, тот и сочинитель. Да то, что я стал сочинять не новую повесть и не роман; я взялся за «Мертвые души».
Первый том лежал передо мной; отчетливо слышался мне голос Гоголя, читавшего в Остенде из второго тома. Я начал сочинять третий…
Мне хотелось бы просить Вас, милостивый государь, не искать в этом небольшом письме ни попытки раскаянья в сделанном мной, ни сожаления о поступках, речь о которых я поведу далее.
Прежде мне приходилось слышать, что писатели существа необычные, и потому привычные правила и законы не могут быть на них распространены. Теперь же мне это стало известно наверное.
Первое, что я сделал, — позволил себе читать письма Николая Васильевича к его московским друзьям. Письма эти я мог читать и прежде, но у меня и в мыслях не было ничего похожего. Однако, едва я понял, что это нужно для моего «третьего тома», как немедля и без колебаний взялся читать его корреспонденцию. Я должен был чувствовать Гоголя, ведь я писал не свою книгу, но его. Я даже почерк изменил и стал писать как он. И, верите ли, все это мне нравилось… Я был счастлив.
Третий том был начат мной в 1847 году, а закончен уже после смерти Николая Васильевича. Все эти годы я не думал о судьбе моей книги, но твердо знал, что ни при каких обстоятельствах я не решусь ее издать. Я распорядился судьбою Чичикова так, как хотел того Гоголь и как велело мое сердце. Этого достаточно.
Третий том «Мертвых душ» закончен, и я доверяю его судьбу Вашим заботам.
На обороте последнего листа другой рукой была сделана приписка: «Посмотри, mon amie, письмо и рукопись старого чудака. Чего только не бывает в этой жизни».
— Я бы сказал, что и этот документ разъясняет нам хоть и многое, но не все. — побарабанил пальцами по столу Регаме, прочитав письмо.
— А я бы сказал, что за нами следят, — тихо ответил ему Борик. — Видишь двоих у входа?
— У меня было ощущение, что одного из них я где-то видел.
— Ты видел его утром. На Петровке. Когда мы пили коньяк.
— Точно. Он там был. Ну и что с этим делать?
— А что мы можем сделать? Пока они не предлагают выпить на брудершафт, большого вреда от них нет. Мы же не коксом здесь торгуем.
— Как тебе сказать. Рудокопова знает, что у тебя есть копия рукописи?
— Нет. Думаешь, ей это не понравится?
— Думаю, ей не понравится даже то, что мы вдвоем сейчас тут сидим и пьем чай с лимоном. Я говорил с ней вчера. Это очень нервная и мнительная девушка.
— Да нормальная она. Просто ты из другой команды.