Макарыч
Шрифт:
— Танюша! Ты не жди больше меня! Не ругай, что так получилось. Ты хорошая, добрая, прости меня! Я любил! Слышишь! Хоть теперь об этом скажу! Но ты не жди! Я не вернусь. Плохо мне!
Макарыч подошел к нему. Парень спал. Потный, горячий, он еще что-то шептал. А руки судорожно бродили по нарам, по одеялу.
— Эх, смутьян с тибе, што с барбоски дьякон. Нешто постарше не сыскалось? К чему эдак-то из-
водисси? И девка иде-то по тибе маетца. Небось поцеловать ее не насмелилси? А на смуту порешилси! Птенец неперай, — ворчал Макарыч.
А на другой день словил щенка от овчарки. Втай голову скрутил.
Петли уже на шеи накинули. Поп отходную прочел. С белым светом Макарыч распростился. Виселица — не дыба. Столь мук не примешь. Но помирать не хотелось. Да, знать, судьба… На головы уже мешки напялили. Чтоб легче отходить было. Вот-вот ящик из-под ног полетит. Но что это? Кто так заполошенно орет? Бегом к виселицам мчится…
Вовремя почта подоспела. Парню тому по царскому указу помилование вышло. Отпущение с каторги. Мать его — графиня, при царском дворе состояла. Это и помогло. Но конвойный, обмишурясь, содрал мешок с Макарыча. Второй раз его надевать не полагалось. Парня тут же с виселицы сняли. Кто-то уже успел у него ящик из-под ног выбить. Отходили. Но Макарыч не признал его. Тот стал совсем седой. Перед отъездом он подошел, долго смотрел на Макарыча. Будто забыл сказать что-то напоследок, а может, и вовсе говорить разучился.
— Ты беги давай, покуда чево не передумали. Выскакивай на волюшку. Знаю, што просказать хотел. Чай, на одном кресте висели. Одной веревкой путаны. Так ты не мешкай. Не пытай судьбу, — хотел развернуть парня Макарыч.
Но тот вдруг кинулся к нему. Зарылся в его бороду и, неожиданно отпрянув, сказал:
— Я о вас маменьке рассказывать стану. Всю жизнь за ваше здоровье молиться буду.
Они больше не увиделись. Но, верно, тот гимназист и правду сказал. Сколько раз смерть караулила Макарыча, ледяными пальцами горло стискивала. И, не осиливая, отпускала. Точно заговоренного. И снова жил человек. Радовался малому. Л била жизнь — не сетовал. За болячки, как за науку, судьбу благодарил. Мудрее становился.
Бывало, по весне идет по участку, глянет на оттаявшую живность, на муравьев, что березовым соком балуются, словно мужики пивом, и душа веселее взыграет. Точно не букашки малые, а сам он хватил добрую кружку хмельного. Начнет вокруг березы комаринского отплясывать, сам себе напевать. Или барыню. А любопытные бурундуки, усевшись на ветках повыше, слышали, как бородатый лесник высоко закидывал ноги, гудел:
А барыня с перебору
Ночевала под забором.
Ее солнце припекло,
— У ей сало потекло…
Бурундуки посвистывали в такт. Крутились на котках. Тоже плясали, задирая хвосты повыше. Много лет они единственными были свидетелями одинокой жизни Макарыча. Горе, неудачи давно перестали удивлять его. От того острее радость чувствовал. Воспринимал, как подарок.
…Стыли за окнами зимовья звезды. Они, как ис кры от костра, горели во тьме. Акимыч смотрел па них, словно вернулся в прошлое, на много лет назад. На пороге избы сидели они тогда с Василинкой ноч ью . Радовались. Скоро сын должен был объявиться. Имечко придумывали. Самую яркую звезду в крестные звали. Пытались по звездам угадать судьбу малыша. А они
в тот год блескучие да лупастые уродились. Доброе пророчили. Всем троим. И поверил им Акимыч, как себе самому. Думал, в них души есть, может статься, святые, праведные. Ан одурачили они, холодные, мужика. С тех пор за рысьи глаза принимал их. И не верил. Находясь ночью в тайге, выискивал темный клочок неба и, глядя на него, молился Богу. Считал, что так лучше.— А и чево мы што тараканы варенаи? Пошто носом стол колупаишь, бестия плешатая? Давай ишо! За то, штоб тайга нас поболе любила. Не шельмовала б! Штоб при кончине нашей костям приют дала, — поднял чарку Макарыч.
— Ох, Господи! И куды столь хмелю в их влазить? Сдуреть можно, — вздохнула Авдотья.
— А ты наше не считай. Не то на печку посажу и до смертушки не выпушшу. В зубах да в требухе своей проверошников опосля каторги не видывал. Считанное завсегда утробу сушит. Дозволь эдакое бабе, враз жисть не мила ста н ить. По мне, я ба лучче зубья пересчитал такой сове.
— Да хватит. Что ты! Порешили же выпить. Ну и давай! Кой нонче с Авдотьи спрос? На старости ум весь высох. Што н а дите, то и на ее — грешно браниться.
— Ладно! — Макарыч перекинул рябиновку, набрал грибов на вилку и, крякнув от притока тепла, погладил себя по груди: — Ну, теперича жить можно. До пяток пробрала, — хохотнул на всю избу.
— Добрая настойка! Опосля такой про смертушку грешно думать, — поддержал Акимыч.
— Помнишь, как я тебя муравьиным спиртом лечил? — спросил Акимыч хозяина.
— То как жа! Помню! Штоб те хорек в миску влез, — ругнулся Макарыч.
А было так. Отказали как-то у Макарыча ноги. Вконец слушаться перестали. Он в то время у Акимыча гостевал. Тот и порешил выходить. Набрал мурашей в банку, залил их спиртом, а через три дня решил натереть настоем ноги Макарыча. С букашками все сглотнул. Может, оно б и обошлось. Не скажи Акимыч, что в банке было.
Не ходили ноги, а тут сами Макарыча из избы вынесли. До зеленых огней в глазах мурашами на завалинку плевался. До того долечился, что в избу по-мурашьи, на четвереньках вполз.
— Хто ж те повинен? — не выдержал Акимыч. — Дли спирту мало было? Поди, завсегда хватало.
— Нешто такое добро на мослы изводить дозволительно?
— Для здоровья ж.
— Здоровье с нутра лечут. А ты удумал эдакую пакость! Отраду мужичью спохабил. Голова твоя гнилая. Сколь спирту сгубил!
— Ить добра хотел!
— А на што извел? — сокрушался, вздыхал и не мог забыть подвоха Макарыч.
Марья с Авдотьей, не знавшие, в чем дело, переглядывались. Макарыч с Акимычем решили выйти покурить. Бабы хотели отговорить. Но куда гам! Шагнули за порог и исчезли в темноте.
— Ты, Марья, на што свому потакаишь? Ишь, как пьет он у тибе! Без меры! Так и окочуритца мотет. Попридержи ево. Ить не молодший.
— То, Авдотья, закинь. Мне советовать не надо. Мой мужик и сам ведает, когда сколько выпить. Подсказок и оговоров не любим. Так уж ты сделай милость, не лезь в наши дела.
— Вот эдак-то все говорят. Словно худова пожелала кому.
— Не дай Бог мой такое добро услышит, — оборвала ее Марья.
Женщины умолкли. Авдотья подошла к иконам помолиться на сон. Марья вязала носки Макарычу. Чутко прислушивалась к звукам за зимовьем.