Маколей. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Не только физическое и нравственное утомление было причиной апатии, охватившей Маколея по возвращении из Индии. Это был еще своего рода реванш писателя политику. Правда, и в Индии Маколей не покидал своих любимых занятий и продолжал помещать статьи в «Эдинбургском обозрении», но служебная процедура все-таки была преобладающим элементом его деятельности на Индостане. Основное требование его натуры постоянно подавлялось там, отодвигалось на второй план, а потому и реакция наступила во всей своей резкости, до полного отрицания всякого интереса к общественным делам. Все, что не было литературой, показалось ему, в этом новом настроении, бессмысленным водотолчением – «и ради каких благ?..» – самоистязанием на верной дороге к преждевременной могиле. Говоря о превосходстве газетных статей над парламентскими речами, он был близок к решению «разломать на дрова скамьи нижней палаты и разрезать на азбуку Великую хартию…» Отсюда понятно, почему, вернувшись в Англию, Маколей остался на родине лишь короткое время и затем пустился в странствования по Европе. Его письма из Италии за это время переполнены описанием художественных памятников, восторгами писателями древности и отмечены почти полным молчанием о политике. В ноябре 1838 года Маколей был во Флоренции. Он получил здесь письмо от Мельборна, в это время главы министерства вигов, с предложением места в кабинете без участия в совещаниях. Маколей ответил отказом. Он стоял на своем решении отдаться исключительно литературе. Но политик уже пробуждался в его душе, и он делал оговорку к отказу, что был бы не прочь занять более видное положение в министерстве. В 1839 году Маколей вернулся в Англию.
Глава IV. Опять в парламенте
Макалей –
Принятие нижней палатой билля о парламентской реформе в 1831 году большинством всего в один голос было ручательством неустойчивости либеральных министерств. Единица перевеса получилась, кроме того, благодаря поддержке радикалов и католиков, и потому налагала на вигов обязанность стоять за интересы последних. При таких обстоятельствах либералы получали радикальный оттенок. Часть их мирилась с этим новым положением, другие же предпочитали, по выражению лорда Брума, «оставаться на берегу, когда их товарищи предпринимали плавание». Либералам не хватало к тому же деятелей, способных увлекать общественное мнение, людей почина и энергии с широкой политической программой. Отсюда приглашение Мельборна Маколею занять место в министерстве и поддержать своим именем престиж кабинета. Речь шла об интересах партии, а потому Маколей согласился. Он поставил свою кандидатуру в Эдинбурге, получил большинство и, заняв место в нижней палате, через некоторое время стал военным министром. Небольшое развитие сухопутных сил Британии отчасти оправдывало это назначение, а исполнительность и трудолюбие Маколея несомненно гарантировали добросовестность нового главы военного ведомства. Но все-таки все чувствовали в это же время, что знаменитому писателю выпадала роль соломинки для спасения погибавшего министерства. Как ни блестящи были страницы, посвященные Маколеем в статье о Кляйве завоеванию Индии, – его коллеги, конечно, не рассчитывали на знание им военного дела. Кабинету Мельборна требовались испытанное красноречие и популярность Маколея. Однако оппозиция взглянула на дело несколько иначе. В «Таймсе» – органе Пиля – о новых министрах, и в том числе о военном, отзывались с едким сарказмом. «Им, – говорили там, – не только не следовало бы быть министрами, но они едва ли способны занять вакантные места, открывшиеся вследствие достойной всякого сожаления кончины двух любимых обезьян ее величества…» За вычетом партийного красноречия это значило, что дни либерального министерства сочтены. Впрочем, оно все-таки продержалось два года со дня вступления в него Маколея до 1841 года. «Могу сказать вполне искренне, – писал Маколей после отставки, – что никогда не считал себя столь счастливым, как теперь. Наконец я свободен и независим. Наконец я пользуюсь досугом для литературных занятий и вместе с тем не обязан трудиться ради денег. Если бы мне пришлось избирать какой-либо образ жизни, я остановился бы именно на том, который выпал мне на долю в настоящее время». Пятью годами позже этого письма Маколей опять на короткое время принимал участие в кабинете Джона Росселя (генерал-казначеем), но в искренности его признаний сомневаться нельзя. Если их диктовало оскорбленное самолюбие, то в очень слабой степени. Отречение Маколея имело более важные причины. У него назревал план обширного литературного труда, – здесь была первая причина отречения. Вторая заключалась в разладе с эпохой.
Нет слов, Маколей до конца своей жизни оставался вигом, но в сороковых годах его вигизм принадлежал скорее прошлому, чем настоящему. «Вигам XIX столетия, – говорил он эдинбургским избирателям, – мы обязаны преобразованием нижней палаты. Уничтожение торговли невольниками, уничтожение рабства в колониях, распространение образования в народе, смягчение строгости уголовных законов – все, все было сделано этой партией, и – повторяю – я член этой партии, я с гордостью смотрю на все, сделанное вигами для свободы и благоденствия человечества…» Этим почти исчерпывалась либеральная программа Маколея, дальше начинались опасения и оговорки… Еще на заре своей литературной деятельности, в «Разговоре» Коули с Мильтоном, он вложил в уста последнего замечание: «Не освобождайте слишком поспешно – иначе они проклянут свою свободу и будут тосковать по своей темнице». Здесь слышится голос постепенца, но вскоре он сменяется голосом консерватора… Через семь лет после «Разговора», в патетических местах речи за парламентскую реформу, например в возгласах «Спасите аристократию! Спасите собственность!», уже чувствуется та граница, которую Маколей никогда не переступит, чувствуется ужас и трепет оратора, что непринятие билля вызовет на сцену в ближайшем будущем страшный призрак демократии. При этом слове Маколей решительно терялся, утрачивал ясность своего ума, удивительную способность освещать самые запутанные положения и даже простую логику. Правда, в некоторых своих речах он как будто примирялся с необходимостью, но только в некоторых, в других же брал назад свою готовность примириться. В одной речи он говорил об участии рабочих в парламентских выборах, в другой говорил то же самое, но прибавляя «если»: если бы между всеми рабочими был распространен значительный уровень образования, если бы они всегда имели работу и дешевый хлеб… В третьей речи он уже не допускал ни «если», ни «бы», а говорил решительно и прямо: «Я восстаю против всеобщей подачи голосов, потому что она у нас неприменима, потому что она ведет к расхищению собственности и к погибели гражданственности. Я не желал бы видеть в Англии тиранию нищих, грабежа и варварства…» С этой точки зрения Маколей относился недоверчиво к демократическому строю Соединенных Штатов. Их благоденствие и спокойствие он считал временным. Увеличение населения, развитие промышленных центров наподобие английских Манчестера и Бирмингема сравняют заатлантическую республику со Старым Светом, вызовут в ней волнения рабочих, агитацию социалистов, и это будет роковой пробой демократического строя. В Англии Маколей не признавал опасными взрывы недовольства рабочих на том основании, что в этой стране «те, которые страдают, не управляют государством». «В Англии, – говорил он, – высшая власть находится в руках класса, правда, многочисленного, но избранного, класса образованного, который сильно заинтересован в безопасности собственности и поддержании общественного порядка». Здесь волнения вспыхивают и легко подавляются, затем наступает спрос на рабочие руки, заработная плата повышается, и снова все довольны и сыты. Иное дело Соединенные Штаты с их демократическим строем. Там правительство избирается большинством, и в этом была угроза их будущему, в глазах Маколея. «Придет время, – писал он одному американцу 23 мая 1857 года, – когда в штате Нью-Йорк законодательное собрание станет избирать толпа людей, из которых ни один не будет иметь более чем половину завтрака и обеда. Возможно ли сомневаться, какого рода законодательное собрание выберут эти люди? Вот, с одной стороны, государственный человек, который проповедует терпение, уважение приобретенных прав, строгое соблюдение публичной честности. Вот, с другой – демагог, который декламирует о тирании капиталистов и лихоимцев и спрашивает, можно ли допустить, чтобы кто-либо пил шампанское и ездил в карете в то время, когда тысячи честных людей лишены самого необходимого? Кого же из этих двух кандидатов предпочтет работник, который слышит, как его дети кричат: „Хлеба!“? Я серьезно опасаюсь, что в такие времена злополучия у вас могут произойти события, которые сделают невозможным возвращение прежнего благосостояния. Или какой-нибудь Цезарь, или Наполеон захватит кормило правления в свои крепкие руки, или же ваша республика будет так страшно разграблена и опустошена варварами в XX столетии, как Римская империя была разграблена и опустошена в V столетии. Разница будет лишь в том, что гунны и вандалы, разорившие Римскую империю, пришли извне, а ваши гунны и вандалы будут порождены в вашей собственной стране, вашими собственными учреждениями». Устами Маколея говорила добрая половина либералов.
После парламентской реформы 1831 года
из партии тори выделилась новая группа деятелей с девизом: «Признание совершившегося и борьба с демократическим движением». Вождь этой группы, сэр Роберт Пиль, называл ее консервативной, и Маколей несомненно симпатизировал народившимся консерваторам. Правда, он никогда не покидал рядов либералов, да в этом и не было надобности. По негодующим словам Дизраэли, сэр Роберт Пиль был человеком, который обманывал одну партию, грабил другую и, лишь только достигнув положения, на которое не имел права, объявлял: «Оставим партийные вопросы!» Маколей тоже осуждал эквилибристику Пиля. Когда ему случалось соглашаться с его предложениями, он оговаривался, что отличает предложение от автора последнего, но, поднимись в парламенте вопрос о всеобщей подаче голосов, скрытая солидарность Маколея с английскими консерваторами тридцатых годов не замедлила бы объявиться, что и произошло в 1842 году.Как было уже отмечено, торжеством билля о парламентской реформе виги были обязаны поддержке радикалов и общества в самом широком смысле слова. Борьба с Наполеоном или, вернее, с «гидрою революции», отразилась тяжким образом на английском населении. Из бюджета этого населения надо было изъять 200 миллионов фунтов стерлингов (два миллиарда рублей), чтобы покрыть военные издержки, и лучшим средством для этого в 1815 году парламент признал налог на хлеб – налог, возвысивший цену этого продукта до неслыханной в Англии цифры: 60—80 шиллингов (24—32 рубля) за четверть. По мере того как происходило погашение долга, нищета населения превращалась в хронический голод, глухое недовольство – в открытые беспорядки, и вместе с тем в народных массах пробуждалось сознание необходимости воздействовать в своих интересах на ход государственной машины. Лозунг вигов – реформа избирательного права – казался при таких условиях первой ступенью к счастливому времени довольства. Новые представители на скамьях нижней палаты должны были сыграть, по мнению измученного народа, роль некрасовского барина: «Вот приедет барин, барин нас рассудит…» Поэтому, когда палата лордов вторично отвергла билль, народ ответил волнениями, поджогами и насилием. Приезд в Бристоль противника реформы Ветереля был встречен камнями и свистом. Дом мэра, где остановился Ветерель, был сожжен, затем были сожжены дом епископа, таможня, акцизное управление – всего более четырех десятков зданий. В городе водворилась анархия, восставший народ с топорами в руках и с горшками скипидара ходил по Бристолю, уничтожая все, что носило следы солидарности с противниками реформы. Вот почему король хотел назначить сорок новых пэров и написал сто собственноручных писем к лордам.
Наконец засияло солнце, билль был принят и стал законом, обладатели десяти фунтов ренты пробрались на скамьи нижней палаты, «Слава Богу, сэр», – говорил извозчик, отвозя депутата из парламента. «Барин» приехал, и не мертвый, а живой, но положение народа оставалось все то же…
Пора отрезвления началась сейчас же после реформы и даже в. самый разгар парламентской борьбы.
«Действительно, – писал радикал Гетерингтон 1 октября 1831 года, – народ доведен до самого отчаянного положения. Можно сказать, что он смертельно болен. Это – болезнь бедности и унижения. Она может быть излечена только радикальным врачом, который живет между ее жертвами и ставит себе в обязанность как изучение болезни, так и заботу о больных. Всеобщее избирательное право, тайная баллотировка, уничтожение каких бы то ни было имущественных ограничений, ценза или правоспособности – вот необходимые лекарства. Во всяком случае, наша обязанность – протестовать против такой партийной и призрачной меры, как „реформа“, и честно дать вам знать, что народ никоим образом не относится к ней благоприятно».
Дальнейшие события вполне оправдали слова этого выразителя народных желаний. Оправданию их помогали сами виги. Добившись реформы, они решили, что пора убрать бутафорские принадлежности народных демонстраций, потому что на это движение действительно смотрели как на своего рода балет, удачно разыгранный, но подлежащий снятию со сцены. Для них вопрос был исчерпан. Страна нуждалась, по их мнению, в отдыхе, хотя бы и на голодный желудок, а промышленность и торговля – в процветании. Когда парламенту предложили назначить комитет для исследования бедственного положения рабочих классов, он нашел, что это роскошь, и мотивировал отказ отсутствием особенной надобности. Но так как эпоха наивных иллюзий и идиллического настроения миновала, то отказ был подкреплен биллем о подавлении волнений оружием. Правда, последняя мера касалась Ирландии, но это не увеличивало популярности парламента. «Голодные» легко могли столковаться, и действительно, ирландцы очень долго шли рука об руку с радикалами Англии. Впрочем, парламент вовсе не думал о соглашении. В 1833 году он нанес «голодным» и своей популярности новый удар – не менее чувствительный. По закону Елизаветы, голодные, больные и немощные всегда имели в резерве право на приходскую помощь и в 1832 году получили таким образом двадцать миллионов рублей. «Громадное» воспособление в действительности было бесконечно малым, если учесть огромное количество голодных ртов, однако мелкие собственники и фабриканты, пользуясь благоприятной минутой, подняли вопль, что нищие объедаются мясом и отнимают у прилежных рабочих возможность высокого заработка. Часть этого заработка, по словам протестантов, уходила на кормление лентяев… Зло было обнаружено, а в виде врачевания парламент решил прекратить оргии нищих, уничтожить раздачу на дом пособий и передать дела приходской благотворительности в ведение особых комитетов.
В 1834 году английские ремесленные союзы сделали первую попытку сплотиться в одну организацию. Через два года в Лондоне образовалась ассоциация рабочих и мало-помалу развилось движение, известное как чартизм. Ассоциация старалась также войти в сношение с иностранными рабочими, бельгийскими, американскими и даже с польскими патриотами. В феврале 1837 года ассоциация собрала митинг в таверне «Crown and Anchor» («Корона и якорь») с целью выработать петицию в парламент о всеобщей подаче голосов и прочих вопросах. Так были отредактированы шесть параграфов «народной хартии» – пиплз-чартер (people's charter), откуда пошло и название ее составителей и поборников – чартистов. Основы «народной хартии» сводились к следующим положениям:
1. Всеобщая подача голосов.
2. Ежегодные выборы в парламент.
3. Тайная баллотировка.
4. Отмена имущественного ценза.
5. Жалованье членам парламента во время исполнения общественной обязанности.
6. Равные избирательные округа по числу избирателей.
Восьмого мая 1838 года появилась и сама петиция чартистов, а к концу 1839 года чартизм подвергся разгрому. Главные деятели его попали в тюрьму, а кто оставался на свободе, тот во всякое время мог оказаться лишним винтом в социальной машине и остаться без хлеба и работы. Фабриканты сейчас же рассчитывали подозрительных, прокуроры требовали от судей для сторонников хартии высшей меры наказания. Оживление чартизма снова последовало в начале сороковых годов. В апреле 1842 года исполнительный комитет чартистской ассоциации решил подать петицию парламенту с прибавлением седьмого пункта об отмене слияния с Ирландией. 2 мая того же года петицию торжественно привезли в Лондон. Процессия чартистов двинулась по главным улицам при любезном содействии полиции, направляясь к зданию парламента. Депутат Данкоб предложил коллегам выслушать чартистов у нижней решетки палаты, но Маколей восстал против этого и склонил парламент к отказу. В полной солидарности с чартистами Маколей был только по вопросу о хлебных законах.
Политическая зрелость масс всегда и везде начиналась и начинается с желудка. Немудрено поэтому, что ряды чартистов увеличивали ряды противников хлебных законов. Эти законы были ближайшим объектом народного негодования, и в их отмене, как в былое время в реформе-обмане, оптимисты народной среды видели панацею. Хлебная политика правительства в сороковых годах объяснялась теорией покровительства английским землевладельцам, а между тем те же землевладельцы – конечно, мелкие, но ведь их-то и спасали от иностранной конкуренции – говорили на митингах, что им покровительствуют, а они умирают с голоду. Покровительство состояло в обложении пошлинами ввозного зерна: в урожайные годы оно повышалось, в голодные падало, но, по меткому выражению Джона Россела, хлебный барометр на самом деле показывал хорошую погоду, когда корабль трещал от бури. В 1842 году глава консервативной партии сэр Роберт Пиль поддерживал максимум пошлины на заграничное зерно в 20 шиллингов (восемь рублей) с четверти при цене местного зерна в 51 шиллинг (двадцать рублей), виги стояли за восемь, а тори за более высокое обложение. В народном обиходе эти шиллинги определялись гораздо проще и выразительнее: в XV столетии четверть хлеба стоила рабочему двадцати двух дней труда, а в 1838 году та же четверть обходилась уже в сорок шесть. Еще более просто это формулировалось словами: народ голодал.