Максим Горький
Шрифт:
Следующая часть путешествия должна была привести Горького в Соединенные Штаты. В апреле 1906 года он сел в Шербуре на корабль, с Марией Андреевой, и отправился в Нью-Йорк. Американская общественность была предупреждена о его приезде. Российский посол в Вашингтоне советовал администрации применить к этому смутьяну закон, запрещавший въезд в страну анархистам. Однако власти сочли, что приезд писателя не подпадает под это особое предписание. На вопрос чиновника иммиграционной службы, поднявшегося на борт, Горький гордо ответил, что нет, он не анархист. Он социалист. Он уважает закон и порядок; именно потому и находится в оппозиции русскому правительству, которое в данное время представляет организованную анархию.
Спустившись с корабля, в нью-йоркском порту он был осажден собравшейся на набережной толпой, в которой было множество эмигрантов. Журналисты пришли взять у него интервью к нему в отель, на углу Бродвея и 77-й улицы. Мария Андреева была переводчиком. Потом, несмотря на усталость, ему пришлось появиться на банкете, даваемом в его честь в писательском клубе. На этом собрании лично присутствовал Марк Твен. Отвечая на приветственную речь, Горький заявил, что пришло время свергнуть царизм. Однако русское правительство не сдавалось. Не растерявшись, российский посол дал американской прессе знать, что женщина, сопровождающая Горького, не является его законной супругой. В атмосфере обостренного пуританства, царившего в Штатах, это разоблачение
Несколько позже многие американцы, невзирая на скандал, писали этим двум изгнанникам, предлагая им пожить у них. Горький принял гостеприимство супругов Мартин, которые жили на вилле на Стэйтен-Айленде, у впадения реки Гудзон в залив. Там он нашел атмосферу дружелюбия и терпимости, которая сильно контрастировала с озлоблением большей части населения страны. Конечно же, было некоторое количество крупных умов, которые оценили его речи на митингах, где он появлялся, однако большинство интеллигентов, под впечатлением от газетных статей на тему его частной жизни, благочестиво держались подальше. Марк Твен даже отказался председательствовать на новом банкете, который давался в честь этого перебежчика с сомнительной репутацией. Те редкие левые американцы, которые поддались его увещеваниям пожертвовать деньги в кассу партии большевиков, повели себя достаточно сдержанно. Вместо миллионов долларов, на которые рассчитывали в партии, он собрал не больше десяти тысяч.
Нью-Йорк приводил Горького в изумление и возмущал. Потерянный в этом гигантском городе, шумном, кишащем людьми, с надменными небоскребами, дымом, шикарными магазинами и трущобами, в которых ютилось дискриминируемое чернокожее население, сын Волги чувствовал, как в нем растет ненависть к бессовестному процветанию янки. Приехавший клянчить деньги на великое дело, он оказался с сердцем библейского пророка, безжалостно клеймящего современные нравы. Социалистическая мораль жгла его, вырываясь сверкающими молниями наружу. Он был счастлив покинуть Нью-Йорк, чтобы провести лето в деревенском доме супругов Мартин, около канадской границы, в горах Адирондак. Именно там из телеграммы своей первой жены Екатерины Пешковой он узнал о смерти их дочери, Катюши. Конечно же, туберкулез… Глубоко сраженный этой вестью, 20 августа 1906 года он ответил, что ему жаль его бедную девочку, но еще больше жаль ее, Екатерину, – он знает, что ей больно, видит ее испуганное, потерянное лицо; все это время он ждал чего-то плохого, и вот, оно пришло. Проявил беспокойство о сыне, Максе, – нет ли и у него тоже предрасположенности к чахотке? Пребывание в Соединенных Штатах тяготило его все более и более: «Если бы ты знала, видела, как я тут живу! Это тебя и смешило бы до упаду и удивляло бы до остолбенения. Я – самый ужасный человек в стране, „страна никогда не испытывала такого позора и унижения, каким награждает ее этот безумный русский анархист, лишенный от природы морального чувства и поражающий всех своей ненавистью к религии, порядку, наконец, к людям“, – пишет одна газета. В другой напечатано обращение к сенату с предложением выслать меня… На ворота дома, где я живу, наклеивают наиболее резкие выходки против меня». (Письмо Е. П. Пешковой от конца августа – начала сентября 1906 года.)
Несмотря на эту травлю, Горький не сдавался. Он без устали работал над большим пролетарским романом «Мать» и над пьесой «Враги». На написание романа «Мать» Горького вдохновили события 1902 года на заводах Сормово, и за прототипы своих героев – рабочего Павла Власова и неграмотной крестьянки Ниловны – он взял реальных людей, с которыми ему довелось столкнуться во время пребывания в Нижнем Новгороде. Произведение это, редкое по силе выразительности, повествует о том, как простые и грубые люди осознали, какие красоты обещает социализм. Рабочий Власов постепенно освобождается от рабских привычек, тянется к свету разума и вступает в революционную борьбу, а его мать, Ниловна, понимая, что рабочие являются жертвами многовековой несправедливости, берется, презирая опасность, распространять листовки. Впрочем, эти рабочие стремятся не только к эгоистическому улучшению своей судьбы – они требуют радикального изменения человеческих взаимоотношений. Они хотят изменить лик мира. Опубликованный в 1906 году в одном американском журнале, затем отдельной книгой в Нью-Йорке и Лондоне, на русском языке роман появился в полном виде только в Берлине. В России сначала появилась только первая часть, жутко купированная, – в 1907 году в сборнике «Знание», который к тому же был быстро изъят из продажи полицией. Комитет по делам прессы даже решил отдать автора под суд за пропаганду произведения, которое настраивает на совершение тяжких преступлений, разжигает враждебное отношение рабочих к классу собственников и призывает к восстанию и неповиновению. Эта драконова мера не помешала подпольному распространению берлинского издания на русском, тысячи экземпляров которого тайно пересекали границу. Со своей стороны, левая пресса Германии, Франции, Италии публиковала этот роман в переводе, в виде фельетона или приложения к ежедневникам. В конечном итоге запрещенная «Мать» имела больше успеха, чем если бы она была разрешена. Пьеса «Враги», пропитанная все тем же духом классовой борьбы, также была в России запрещена. Но казалось, каждый удар по Горькому шел его реноме только на пользу. Во время своего посещения Соединенных Штатов он написал, ядовитым пером, серию политических анафем в адрес тех, кто пустил его к себе на порог: «В Америке», «Город Желтого Дьявола», «Мои интервью»…
В цикле «Мои интервью» в ходе воображаемых бесед с сильными мира сего он клеймит американский капитализм, немецкий милитаризм, алчность французских финансистов… В других рассказах он живописует ужасы буржуазной демократии, которая, прикрываясь фальшивой моралью, строит свое процветание на нищете народа. В Нью-Йорке он видел символ рабского служения человеческого рода Доллару: «Кажется, что где-то в центре города вертится со сладострастным визгом и ужасающей быстротой большой ком Золота, он распыливает по всем улицам мелкие пылинки, и целый день люди жадно ловят, ищут, хватают их. Но вот наступает вечер, ком Золота начинает вертеться в противоположную сторону, образуя холодный, огненный вихрь, и втягивает в него людей затем, чтобы они отдали назад золотую пыль, пойманную днем. Они отдают всегда больше того, сколько взяли. Ком Золота – сердце города. В его биении – вся жизнь, в росте его объема – весь смысл ее. Для этого люди целыми днями роют землю, куют железо, строят дома, дышат дымом фабрик, всасывают порами тела грязь отравленного, больного воздуха, для этого они продают свое красивое тело. Это скверное волшебство усыпляет их души, оно делает людей гибкими орудиями в руке Желтого Дьявола, рудой, из которой он неустанно плавит Золото, свою плоть и кровь». И еще: «Я очень много видел нищеты, мне хорошо знакомо ее зеленое, бескровное, костлявое лицо. Ее глаза, тупые от голода
и горящие жадностью, хитрые и мстительные или рабски покорные и всегда нечеловеческие, я всюду видел, но ужас нищеты Ист-Сайда – мрачнее всего, что я знаю. В этих улицах дети жадно ищут в коробках с мусором, стоящих у панелей, загнившие овощи и пожирают их вместе с плесенью тут же, в едкой пыли и духоте. Когда они находят корку загнившего хлеба, она возбуждает среди них дикую вражду; охваченные желанием проглотить ее, они дерутся, как маленькие собачонки… В ожидании пищи, в мечтах о наслаждении быть сытыми, они глотают насыщенный ядами воздух, и в темных глубинах их душ рождаются острые мысли, хитрые чувства, преступные желания».Таким образом, в Соединенных Штатах, так гордящихся собой и своим счастьем, своим порядком и своей промышленной мощью, Горький не видел ничего, кроме лжи, пустоты и эксплуатации слабых сильными, бедных богатыми. И Европа, по его мнению, ничем не лучше. Куда податься, чтобы убежать от этого проклятия империализма и капитализма? После его атак против «французского буржуа и правительства, разрешившего Иудин заем», данного царю, не могло быть и речи о том, чтобы вернуться в Россию. С другой стороны, он так поносил в своих памфлетах народы Западной Европы, что и там был бы нежеланным гостем. Писатель-эмигрант Д. Философов резко написал об этом в своей статье «Конец Горького» в вышедшем в Париже журнале «Русская мысль»: возможно, Европа действительно ужасна, а может быть, кажется таковой, в особенности русскому, но Горький ругал ее таким тоном, выдав свое полное незнание истинного европейского духа, и, что самое главное, придал своей агрессии форму столь мало художественную, что всякий человек, даже самый пристрастный, испытывает неодолимое желание встать на защиту Европы; с опрометчивостью варвара Горький бросил оскорбление всей Франции: «Возлюбленная моя! Прими и мой плевок крови и желчи в глаза твои!» Но Франция не шелохнулась, а за Горького – стыдно. Человек, который потушил огонь своей души грязной водой материализма, только и может, что превратиться в самодовольного буржуа средней руки сам.
Поскольку практически единственной страной, которой Горький не бросил оскорблений, осталась Италия, именно там он и решил искать убежища. Прежде чем уехать из Штатов, на собрании американских рабочих он заявил, что собирается пересечь океан, чтобы по другую его сторону быть ближе к революции и продолжить работу во имя свободы.
30 сентября (13 октября) [31] 1906 года он, с Марией Андреевой, покинул Нью-Йорк, направляясь в Неаполь. Там он был принял итальянцами с триумфом. С трудом удерживаемая карабинерами, радостная толпа рвалась к отелю «Везувий», где остановился Горький, с криками: «Да здравствует Горький! Да здравствует великий писатель! Да здравствует русская революция!» 15 (28) октября 1906 года, во время одной конференции, он сказал своим внимательным слушателям, что, когда говорят о его революционной деятельности, он смущается от стыда, ведь в огромной армии русской революции он всего лишь простой солдат. Считая их горячий прием данью уважения революционной России, он поблагодарил их от себя, от лица своей родины и от лица мирового пролетариата.
31
Расхождение между юлианским календарем, которым пользовались в то время в России, и григорианским, по которому велось летосчисление практически во всех остальных странах, от двенадцати дней в XIX веке выросло к XX до тринадцати дней.
Пять дней спустя он снова сел на корабль и направился на Капри. Это пристанище, на очень непродолжительное время, как он думал, стало, как вышло, ему домом на целых семь лет.
Глава 13
Капри
Расположенная в нижней части острова Капри, вилла, где жил Горький, была просторной, комфортно обставленной и окружена цветущим садом, с ослепительным видом на море. Этот буржуйский люкс несколько смущал писателя, словно бы он примерил чужую одежду. Но Мария Андреева, следившая за его здоровьем и настроением, поспешила заверить его, что он нуждается в этом спокойствии, чтобы продолжать заниматься творчеством. Любуясь пейзажем, он, однако, не имел никаких контактов с местными жителями. Ему ни на секунду не приходило в голову выучить итальянский, как, впрочем, и какой-либо другой иностранный язык. Ему, пересаженному на чужую почву, не по вкусу были ни голубизна Неаполитанского залива, ни розы в цветниках, ни скромные виноградники, ни лазурные гроты, ни Везувий, курящийся вдали, – он мечтал лишь о берегах Волги, о голых степях, о вечернем ветре в березовом лесу. В его понимании настоящий мир был не тот, что у него перед глазами, а тот, что он оставил, убегая из родной страны. Ностальгия была у него так сильна, что он писал: если бы вырванный зуб мог чувствовать, он, без сомнения, чувствовал бы себя так же одиноко. Именно на Капри он задумал один из самых ярких своих рассказов, «Городок Окуров», картину в черных тонах мелочной и вялой жизни мещан в забытом уголке русской провинции.
Время от времени он вырывался со своего острова, чтобы съездить в Неаполь, во Флоренцию, в Рим, в Геную. Но всегда возвращался в свой порт приписки. На Капри высаживалось все больше и больше посетителей, которые желали навестить писателя в его «золоченой клетке»: это были писатели, артисты, просто любопытствующие, по большей части марксистского вероисповедания. Всякий русский проездом в Италии чувствовал себя морально обязанным совершить это паломничество. Как Толстой в Ясной Поляне, Горький на своем острове был окружен двором, в котором попрошайки соседствовали с почитателями, праздные путешественники с искателями правды. Он принимал в своем доме всех, всех жадно слушал. Эти отзвуки родной сторонки были ему необходимы, чтобы выжить под чужим небом. У него на столе скапливались письма, пришедшие из различных уголков России: от литераторов, от ученых, от разделявших его политические убеждения, от простых рабочих. Хотя адрес часто был написан неправильно, Горький был в Италии так известен, что корреспонденция неизменно прибывала на место назначения. Утонувший в рукописях, признаниях, просьбах о совете, денежных прошениях, он заставлял себя читать все – очень внимательно – и отвечать максимально подробно, безотлагательно. Помня, как трудно он начинал сам, он не мог отделываться, из лени, из равнодушия, от просьб о помощи слабых людей. За столом у него всегда было многолюдно и шумно. Некоторые гостили у него неделями.
Мария Андреева играла при нем три роли: хозяйки дома, сиделки и секретаря. Она перепечатывала его рукописи, разбирала почту, переводила по его требованию статьи из французских, английских, немецких и итальянских газет и работала переводчиком, когда он принимал иностранных гостей. Жил он на авторские гонорары, которые регулярно получал на Капри, – жил, едва сводя концы с концами, поскольку его щедрые пожертвования в партийную кассу и оказание помощи компатриотам в беде разоряли семейный бюджет. Когда Марии Андреевой советовали сократить расходы так, чтобы тратиться только на себя двоих – например, принимать поменьше гостей, она отвечала: нет, нет, это невозможно – Алексей Максимович заметит. Он оторван от родины, но благодаря товарищам, которые приходят к нему, по-прежнему с русским народом. Это ему так же необходимо, как воздух, которым он дышит. Денежные заботы она взяла на себя и справляется. Она не допустит, чтобы Алексей Максимович в письмах просил денег. Его творчества не должны касаться никакие материальные проблемы.