Маленькая хозяйка Большого дома. Храм гордыни. Цикл гавайских рассказов
Шрифт:
«Нет, это несущественно для другого, в чем вы оправдаться не можете», — ответил Дик, и я почувствовала в его голосе холодные жестокие нотки, какие у него бывают в таких случаях. Смит все не понимал. Дик объяснил ему: «Вы, мистер Смит, виноваты во вчерашнем инциденте, ваша вина — в нарушении общественного порядка, в том, что учинили скандал, дали волю женским языкам, и они, конечно, сейчас работают вовсю; вы нарушили порядок и дисциплину имения, а все это, вместе взятое, сводится к одному капитальному злу — к снижению уровня производительности работы имения».
Смит все-таки еще не понимал. Он думал, его обвиняют в том, что, преследуя замужнюю женщину, он посягнул на общественную этику, и старался смягчить свою вину, доказывая, что женщина сама его
«Мистер Смит, — сказал Дик, — вы у меня работаете восемь лет, из них шесть как мастер-надзиратель. Вашей работой я был вполне доволен. Вы, безусловно, умеете справляться с подчиненными. Частная ваша жизнь — дело ваше и меня не касается; это не мое дело, поскольку она не мешает вашей работе в моем имении; мне безразлично, будь вы даже мормон или магометанин. Все мои конюхи имеют право пропивать все, что имеют, даже самих себя, хоть каждую субботу. Это их дело. Но с той минуты, как они в понедельник утром являются в нетрезвом виде и их состояние отражается на лошадях — их пугают или понапрасну нервируют, — и в результате хоть незначительно понижает качество или количество положенной им на этот день работы, с той минуты их поведение — уже мое дело, и я с таким работником расстаюсь».
«Вы хотите сказать, мистер Форрест, — пролепетал Смит, — что мне надо уходить?»
«Вот именно, мистер Смит. Вам придется уйти; не потому, что вы посягнули на чужую собственность, — это дело ее мужа и ваше, — а потому, что вы стали причиной беспорядка, понизив производительность работы моего имения».
— Знаете что, Ивэн, — остановилась Паола, — из столбцов статистики имения Дик способен извлечь больше чисто человеческих, жизненных драм, чем любой писатель-романист из всего водоворота жизни большого города. Вот возьмите отчеты по молочным фермам. Тут только одни цифры — такая-то корова в такое-то утро или в такой-то вечер дала столько-то фунтов молока. Положим, он не хорошо знает личные обстоятельства доильщика данной коровы. Но он видит, что удой понизился. «Мистер Паркмен, — скажет он заведующему молочной фермой, — что, Барчи Ператта женат?» — «Да, сэр». — «Что, у него неприятности с женой?» — «Да, сэр».
Или, например, так: «Мистер Паркмен, Симпкинс у нас уже давно считается лучшим доильщиком, а вот последнее время он стал сильно отставать. Почему бы это?» Мистер Паркмен не знает. «У него что-то на душе. Вы поговорите по-отечески, разузнайте-ка. Надо снять тяжесть с его души». И Паркмен узнает: оказывается, сын Симпкинса, студент Стэнфордского университета, бросил учиться, повел разгульную жизнь и теперь сидит в тюрьме, его ждет суд за подлог. Дик поручил дело своим адвокатам, они замяли эту историю, взяли юношу на поруки, и количество молока, выдоенного Симпкинсом, тотчас же стало прежним. А лучше всего то, что юноша пришел в себя и исправился: Дик наблюдал за ним, помог ему закончить инженерное училище, и теперь он работает у Дика на землечерпательных работах, зарабатывает сто пятьдесят долларов в месяц, женился, имеет хорошие перспективы, а отец его по-прежнему остался доильщиком.
— Вы правы, — сочувственно проговорил Грэхем, — недаром я назвал его Большим сердцем.
— Я называю его своей Скалой времен, — благодарно отозвалась Паола. — Он такой стойкий. Любую бурю выдержит. Вы его еще совсем не знаете. Он такой надежный, стоит, не пошатнется. Еще ни разу его не свалила жизнь. Бог улыбается ему, всегда улыбается. Никогда жизнь не ставила его на колени… До сих пор. Этого… этого я не хотела бы видеть. У меня бы сердце разорвалось от боли. А теперь, Ивэн, — рука ее потянулась к его руке, в робком движении чувствовалась нежная ласка, — теперь я боюсь за него. Вот почему я не знаю, как мне быть. Не ради себя самой я все медлю и колеблюсь. Будь он хоть в чем-нибудь гадок, узок, слаб, будь в нем хоть сколько-нибудь мелочности, будь он хоть раз в жизни побежден, — тогда,
ну, тогда, любимый мой, нас с вами давно бы здесь не было.Глаза ее вдруг наполнились слезами. Она успокоила Грэхема, снова пожав ему руку, и, стараясь овладеть собою, вернулась к своему рассказу:
— «Один ваш мизинец, мистер Смит, — сказал ему Дик, — ценнее и для меня, и для всех нас, чем ее муж со всем, что он может дать. Вот как его характеризуют: человек усердный, старается выслужиться, но не смышлен, не умен; в лучшем случае он — средний, посредственный работник. И все же увольнять придется вас, а не его, хотя мне очень, очень жаль это делать».
Да и обо многом еще они говорили, но главное я вам рассказала. Здесь — вся философия Дика, и он живет и действует в согласии с ней. Он предоставляет личности полную свободу. Как устраивает человек свою личную жизнь, это его дело, поскольку он никому не вредит. Он считает, что Смит имел полное право полюбить ту женщину и быть ею любимым. Я всегда от него слышала, что любовь нельзя ни удерживать, ни возбуждать. Я уверена, что, уйди я с вами, он бы действительно сказал: «Благословляю вас, дети мои». По его мнению, былая любовь не дает никаких прав на настоящее. Я помню, как он говорил, что каждый час любви окупается полностью, без остатка, для обеих сторон. Он говорит, что в любви не может быть обязательств, смеется над самой мыслью о таком обязательстве.
— Я согласен с ним, — сказал Грэхем. — «Вы обещали всегда любить меня», — говорит обманутая сторона, точно это вексель на столько-то долларов. Доллары долларами и остаются, а любовь живет и умирает. Где взять то, что умерло? В этом мы все согласны, и что нам сейчас делать — ясно. Мы любим друг друга. Этого довольно; для чего откладывать хотя бы на минуту?
Пальцы его коснулись покоившихся на клавишах ее пальцев, и он, пригнувшись, стал целовать сначала ее волосы, потом медленно повернул к себе ее лицо, целуя ее в покорные губы.
— Дик любит меня не так, как вы, — сказала она, — я хочу сказать, не с такой страстью. Я так давно с ним, что, кажется, стала для него просто чем-то вроде привычки. И часто, очень часто до встречи с вами я спрашивала себя: что он любит больше — меня или имение?
— Но ведь это так просто, — настаивал Грэхем. — Следует только быть откровенными. Уедем!
Он притянул ее и поставил на ноги, словно собираясь тут же увезти. Но она отстранилась, снова села и обеими руками закрыла вспыхнувшее лицо.
— Вы не понимаете, Ивэн. Я люблю Дика, я всегда буду его любить.
— А меня? — резко спросил Грэхем.
— Об этом и говорить нечего, — улыбнулась она. — Кроме Дика, вы — единственный, кто целовал меня… так и кого я так целовала. И все-таки я не могу решить. Я знаю, что должна решить то, что вы называете «треугольником», но не в состоянии. Я сравниваю вас, взвешиваю, оцениваю. Я помню Дика и все наше прошлое, все эти прожитые годы. Вместе с тем я знаю, что чувствую к вам, спрашиваю свое сердце. И не знаю. Ничего не знаю. Вы — большой человек, моя любовь. Но Дик больше вас. Вы ближе к земле, — не знаю, как выразиться, — мне кажется, что в вас больше земного, чисто человеческого. И вот почему я и люблю вас больше… или, по крайней мере, так мне кажется.
Но подождите, — как бы возражая ему, продолжала она, не выпуская его руки. — Я хочу еще сказать. Я помню Дика, все наше прошлое, но я так же не забываю о нем, таком, какой он сейчас, и думаю, каким он будет потом. Я не могу примириться с мыслью, чтобы кто-нибудь пожалел моего мужа, чтобы вы жалели его, а ведь вы должны его жалеть, раз я сознаюсь, что люблю вас больше. Вот почему я так быстро беру обратно все свои слова. Вот почему я не знаю…
Я бы сгорела от стыда, если бы кто-нибудь пожалел Дика за какой-нибудь мой поступок. Право же, умерла бы. Ничего страшнее я не могу себе представить, как Дика, вызывающего жалость. Ни у кого на свете он не вызывал жалости. Он всегда парил надо всеми, яркий, светлый, цельный и неприступный. Больше того, он не заслуживает жалости, а виноваты мы… мы с вами, Ивэн.