Маленький человек, что же дальше?
Шрифт:
— Ты вечером уже не уходишь…? — Пиннеберг опять не доканчивает вопроса.
— О господи, Овечка! — возмущается его мать. — И в кого у меня такой сын? Он опять стесняется! Он хочет спросить, все ли я еще в баре. Когда мне восемьдесят будет, он и тогда еще не перестанет спрашивать. Нет, Ганс, уже много лет не в баре. Он тебе тоже, верно, говорил, что я работаю в баре, что я барменша? Нет, не говорил? Так я и поверила!
— Да. что-то в этом роде он говорил…— робко произносит Овечка.
— Вот видишь! — Торжествующе заявляет мамаша Пиннеберг. — Знаешь, мой сыночек Ганс всю свою жизнь только и делает,
— Позволь, мама! — протестует Пиннеберг. «Господи, как хорошо, — думает Овечка. — Все гораздо лучше, чем я думала. Она совсем не плохая».
— Так, а теперь слушай, Овечка… Эх, какое бы тебе имя придумать? С баром все не так страшно. Во-первых, с тех пор по меньшей мере десять лет прошло, а потом, это был очень большой бар с четырьмя или пятью официантками и барменом, и они всегда плутовали с водкой и неправильно записывали бутылки, и утром счет не сходился, вот я и пожалела хозяина и согласилась там работать из чистой любезности. Я была своего рода директором, так сказать, правой рукой хозяина…
— Но, мальчуган, почему же ты тогда…
— Я тебе сейчас скажу, почему. Он подсматривал у входа через занавеску.
— Совсем я не подсматривал.
— Нет, подсматривал, Ганс, не ври. И, конечно, мне случалось иной раз выпить с завсегдатаями бокал шампанского…
— Водки, — мрачно поправляет ее сын.
— Ну и ликер я иногда пью. И твоя жена будет пить.
— Моя жена вообще спиртного в рот не берет,
— Умно делаешь, Овечка. Дольше сохранишь кожу гладкой. И для желудка это лучше. А потом от ликера я так полнею — просто ужас!
— А что это у тебя сегодня за деловые гости? — спрашивает Пиннеберг.
— Ты посмотри на него, Овечка! Прямо следователь! Он уже в пятнадцать лет таким был. «С кем ты пила кофе? В пепельнице лежал окурок сигары». Сын у меня…
— Но про гостей ты сама начала, мама…
— Ах, вот как? Ну, а теперь больше не хочу говорить. Вся охота пропала, как увидела, какую ты мину скорчил. Во всяком случае, вы не обязаны присутствовать,
— Но что случилось? — недоумевает Овечка. — Только что все были так довольны.
— Вечно он заводит эти противные разговоры про бар, — злится фрау Пиннеберг-старшая. — И ведь уже столько лет.
— Прости! Начал не я, а ты, — выходит из себя Пиннеберг.
Овечка поглядывает то на одного, то на другого. Она еще не слышала, чтобы ее мальчуган так разговаривал.
— А кто такой Яхман? — спрашивает Пиннеберг, равнодушный к излияниям своей мамаши, и голос у него далеко не ласковый.
— Яхман? — переспрашивает Миа Пиннеберг, и ее выцветшие глаза грозно сверкают, — Яхман — мой любовник на сегодняшний день, я с ним сплю. На сегодняшний день он заместитель твоего отца, сынок мой Ганс, и потому изволь относиться к нему с уважением. — Она фыркает. — О, боже, мой гастрономический магазин! Остановитесь, остановитесь, шофер!
Она уже выскочила из машины.
— Видишь, Овечка, какая у меня мать. Я хотел с самого начала показать тебе ее в настоящем свете. Вот какая она, — с глубоким
удовлетворением говорит Иоганнес Пиннеберг.— Ну как только ты так можешь, милый! — удивляется Овечка и впервые действительно сердится на него.
Фрау Пиннеберг открыла дверь в комнату и торжествующе сказала:
— Вот ваша комната…
Она повернула выключатель, и красноватый свет лампы смешался со светом уходящего сентябрьского дня. Она говорила о княжески обставленной комнате. И это действительно было так. На возвышении — кровать, широкая кровать, деревянная, позолоченная и с амурами. Красные шелковые стеганые одеяла, какая-то белая шкура на приступочке. Над кроватью балдахин. Пышное парадное ложе…
— Господи! — воскликнула Овечка и в этой своей новой комнате. Потом кротко сказала: — Да, но это слишком хорошо для нас. Мы ведь люди маленькие.
— Настоящая, — гордо заявила фрау Миа. — Людовик XVI или рококо, я уже не помню, спросите Яхмана, это он мне подарил. «Подарил, — думает Пиннеберг. — Он ей кровати дарит».
— До сих пор я эту комнату сдавала, — продолжает фрау Миа. — Великолепная кровать, но чтобы очень удобна была, не скажу. Сдавала большей частью иностранцам. За нее и за комнату напротив я получала двести марок в месяц. Но кто сейчас такие деньги даст? С вас мы возьмем сто.
— Сто марок за комнату я, мама, платить никак не могу, — заявляет Пиннеберг.
— А почему? Сто марок совсем недорого за такую шикарную комнату. И телефоном можете пользоваться.
— Телефон мне не нужен. Роскошная комната мне не нужна, — сердито говорит Пиннеберг. — Я даже не знаю, сколько я буду получать, а ты говоришь — сто марок за комнату.
— Ну, так пойдемте пить кофе, — говорит фрау Миа и выключает свет. — А может быть, сто марок для тебя будет не так уж дорого, ведь ты же не знаешь, сколько будешь получать. Вещи оставьте здесь. Послушай, Овечка, моя служанка сегодня не пришла, поможешь мне немножко по хозяйству? Тебя это не затруднит?
— С удовольствием, мама, с большим удовольствием, — соглашается Овечка. — Надеюсь не сплоховать, я ведь совсем неумелая хозяйка.
Некоторое время спустя в кухне можно наблюдать такую картину: на старом плетеном стуле сидит фрау Пиннеберг-старшая и курит одну сигарету за другой. А у мойки стоят молодые Пиннеберги и моют посуду. Она моет, он вытирает. Грязной посуды целая гора: тут и кастрюли с остатками еды, и целые батальоны чашек, целые эскадроны рюмок, тарелки, ножи, ножи, вилки и опять ножи и вилки… Посуду не мыли недели две, не меньше.
Фрау Миа Пиннеберг занимает их разговором:
— Сами видите, какая у меня прислуга. Я ведь в кухню не вхожу, вот Меллерша и делает что хочет! И чего я ей такие деньги плачу, завтра же выгоню. Ганс, сынок, ты поаккуратнее, смотри, чтобы на рюмках не оставалось следов от полотенца. На Яхмана очень трудно угодить, он такую рюмку просто об стену шваркнет. А когда покончим с посудой, тут же примемся ужин готовить. Это дело нетрудное: нарежем бутерброды, где-то оставался большой кусок жареной телятины… Слава богу, Яхман пришел, он тоже поможет.