Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако, в общем, не может быть никаких сомнений в том, что мы с Иваном находим когда час, а когда и целый вечер, уделяем друг другу какое-то время, которое протекает иным образом. Мы живем разной жизнью, каждый своей, но этим не все сказано, ибо нас не покидает ощущение единства места, — Иван, который наверняка никогда о нем не думал, тоже не может его избежать. Сегодня он у меня, в следующий раз я буду у него, и если ему не хочется придумывать со мной фразы, то он ставит свою или мою шахматную доску, в своей или в моей квартире, и заставляет меня играть. Иван сердится, и то, что он выкрикивает по-венгерски между двумя ходами, это, должно быть, бранные или насмешливые слова, — так что я понимаю только «jai» и «j'e», а иногда сама восклицаю: «'eljen!» [7] . Возглас наверняка неподобающий, но это единственное слово, какое я знаю уже

несколько лет.

7

Да здравствует! (венгр.)

— Господи, что это ты делаешь со своим слоном, пожалуйста, обдумай этот ход еще раз, неужели ты до сих пор ничему от меня не научилась?

Если Иван вдобавок еще говорит: «Istenf'aj'at!» или: «az Isten kinj'atl» — я предполагаю, что эти выражения относятся к группе непереводимых Ивановых ругательств, — то этими предполагаемыми ругательствами он, разумеется, сбивает меня с толку.

— Ты играешь без всякого плана, не вводишь свои фигуры в игру, королева у тебя опять неподвижна.

Меня разбирает смех, потом я опять ломаю голову над проблемой своей неподвижности, а Иван мне подмигивает.

— Усекла? Да нет, ты ничего не усекаешь. Что у тебя там в голове — коренья, цветная капуста, зеленый салат, одни овощи. А-а, теперь эта безголовая, эта пустоголовая особа пытается меня отвлечь, знаю я эти штучки, платье сползает с плеча, но я туда не смотрю, подумай о своем слоне, вот и ноги выше колена мне показывают тоже, добрых полчаса, но сейчас тебе это нисколько не поможет. И ты, моя милая, называешь это игрой в шахматы, только со мной так не играют, ах, теперь мы строим смешную рожицу, этого я ожидал тоже, мы проиграли нашего слона, милая фрейлейн, я дам тебе еще один совет, сматывайся отсюда, сделай ход е5 — d3, но на этом моя галантность кончается.

Я швыряю ему моего слона и все еще смеюсь, ведь он играет намного лучше меня, главное, что мне все же иногда удается поставить пат.

Без всякой связи с предыдущим Иван спрашивает:

— Кто такой Малина?

На это я ответить не могу, мы продолжаем играть молча и хмуря лбы, я опять делаю ошибку, Иван не придерживается правила toucher c'est jouer [8] , он ставит мою фигуру на прежнее место, после этого я больше ошибок не делаю, и наша игра оканчивается патом.

8

Тронуть — значит сыграть (фр.).

За пат Иван получает честно заработанное виски, он с удовлетворением смотрит на шахматную доску — ведь благодаря ему я не проиграла, ему хочется кое-что выяснить про меня, но это терпит. Он не говорит, все еще не говорит, что именно хотел бы выяснить, только дает мне понять, что не собирается спешить с выводами, он слишком любит строить предположения, предполагает даже, что у меня есть талант, какой талант, он не знает, во всяком случае, талант этот должен быть как-то связан с «процветанием».

— Похоже, ты всегда процветала.

— Я? С чего бы это? Почему именно я?

Тут Иван на три четверти прикрывает веки и только сквозь щелочку смотрит на меня своими темными глазами, такими теплыми и большими, что ему все еще достаточно хорошо меня видно, и говорит: дело в том, что у тебя есть еще один талант — пригласить человека и самой все испортить.

— Что испортить? Мое процветание? Какое процветание?

Иван делает рукой угрожающий жест, потому что я ляпнула глупость, потому что не даю залечить то, что сейчас можно было бы залечить. Но с Иваном я об этом говорить не могу, как не могу говорить о том, почему я вздрагиваю при каждом резком движении, я все еще почти не в силах с ним говорить, правда, Ивана я не боюсь, хотя он завел мне руки за спину и удерживает меня в неподвижности. Все-таки я начинаю чаще дышать, а он еще чаще задает мне вопросы: «Кто тебя обидел? Кто вбил тебе в голову такие глупости, есть у тебя в голове хоть что-то, кроме этого дурацкого страха, я же тебя не пугаю, тебе ничего не грозит, что за фантазии у тебя в голове, набитой салатом, бобами и горохом, глупая принцесса на горошине, хотел бы я знать, — нет, я не хотел бы знать, кто все это с тобой сделал, откуда эти вздрагиванья, втягиванье головы в плечи, качание головой, отворачивание головы».

«Головных» фраз у нас полно, выше головы, так же, как телефонных фраз, как шахматных фраз, как фраз касательно всей жизни. Многих фраз нам еще недостает, не было еще ни единой фразы о чувствах, потому что Иван такой фразы не произносит, потому что я не решаюсь построить первую фразу такого рода, хоть и думаю об этой

далекой, недостающей нам группе фраз, несмотря на все хорошие фразы, какие мы уже способны построить. Дело в том, что, когда мы перестаем говорить и переходим к движениям, которые нам всегда удаются, у меня на место чувств вступает ритуал, не пустая рутина — ничего не значащее повторение прежнего, а новое высокое воплощение торжественных формул с тем единственно благоговейным восторгом, на какой я действительно способна.

А Иван — ну что он может об этом знать? И тем не менее сегодня он говорит: «Так, значит, вот она, твоя религия, вот оно что». Тон его голоса изменился, он уже не такой веселый, с оттенком удивления. В конце концов, он выяснит, что со мной происходит, ведь впереди у нас вся жизнь. Быть может, не впереди, быть может, она есть у нас только сегодня, но она у нас есть, и в этом не может быть никакого сомнения.

Прежде чем Ивану уйти, мы оба сидим на кровати и курим, ему надо опять на три дня съездить в Париж, для меня это не имеет значения, я говорю небрежно: ах, вот как? — ведь между его и моими скупыми высказываниями и тем, что я действительно хотела бы ему сказать, — безмерная пустота, я хотела бы сказать ему все, а вот сижу здесь, излишне старательно гашу окурок в пепельнице, подаю пепельницу Ивану, как будто бы для меня так важно, чтобы он не стряхивал пепел на пол моей комнаты.

Для меня невозможно что-то рассказать про себя Ивану. Но продолжать, не включаясь и самой в игру — почему я говорю «в игру», правда, почему, это не мое слово, это слово Ивана, — невозможно тоже. До какой черты я дошла, знает Малина, мы только сегодня опять сидели с ним над географическими картами, над городскими планами, над словарями, рылись в словах, мы ищем места и наименования, и так создается аура, которая нужна мне тоже для того, чтобы жить и ослабить высокое напряжение чувств.

Как мне грустно, и почему Иван ничего против этого не предпримет, почему он в самом деле гасит сигарету, вместо того чтобы швырнуть пепельницу в стенку и высыпать пепел на пол, почему ему понадобилось говорить мне о Париже вместо того, чтобы остаться здесь или взять меня с собой туда, не потому, что мне хочется в Париж, а чтобы без него не пришла в упадок моя страна, моя Унгаргассенляндия, чтобы я могла ее уберечь, удержать, мою единственную отчизну, которая для меня превыше всего. Мало я говорила и много молчала, но говорю я все еще слишком много. Чересчур много. Моя замечательная страна, она не кайзеровско-королевская, нет у нее ни короны Святого Стефана, ни короны Священной Римской империи, моя страна снова едина, ей не требуется ни признания, ни легитимации, но я только устало двигаю своего слона, хотя после следующего хода Ивана мне приходится взять эту фигуру назад. Лучше я скажу ему прямо сейчас, что сдаюсь, что эту партию проиграла, но что я с удовольствием как-нибудь съездила бы с ним в Венецию или нынешним летом на Вольфгангзее, а если у него и впрямь так мало времени, то на денек в Дюрнштайн на Дунае, я там знаю одну старую гостиницу, и я ввожу в игру вино, ведь Иван так любит дюрнштайнское, да только никогда мы в эти места не поедем, потому что Иван всегда так занят, потому что ему надо в Париж и завтра придется встать в семь утра.

— А хочешь, сходим в кино? — спрашиваю я. Хорошо бы мне заманить Ивана в кино, тогда он не пойдет прямо сейчас домой, и я разворачиваю газету с кинопрограммой. «Три супермена разбушевались», «Техасец Джим», «Жаркие ночи в Рио». Но сегодня Иван больше в город ехать не хочет, он оставляет шахматные фигуры на доске, залпом допивает вино и необычайно торопливо идет к двери, как всегда не прощаясь, быть может потому, что впереди у нас вся жизнь.

Я пришиваю пуговицу к халату и время от времени поглядываю на груду бумаг на письменном столе. Фрейлейн Еллинек сидит, наклонив голову, за пишущей машинкой и ждет, она вставила два листа, проложив их копиркой, но поскольку я молчу и откусываю нитку, то она оживляется, когда звонит телефон, снимает трубку, а я говорю: «Скажите, что хотите, что меня нет, что вы пойдете посмотрите (где это фрейлейн Еллинек будет смотреть, ведь не в платяном шкафу и не в кладовке, я редко туда заглядываю), скажите, что я больна, уехала, умерла». Лицо фрейлейн Еллинек становится внимательным и вежливым, она прикрывает трубку ладонью и шепчет:

— Но это междугородняя, Гамбург.

— Пожалуйста, говорите все, что вам придет в голову.

Фрейлейн Еллинек решается сказать, что меня нет дома, нет, ей очень жаль, нет, она не знает, и она с удовлетворением вешает трубку. Все же хоть какое-то разнообразие.

А что мы напишем в Реклингхаузен, в Лондон, в Прагу? Мы же хотели сегодня ответить на эти письма, напоминает фрейлейн Еллинек, и я начинаю быстро диктовать:

«Глубокоуважаемые господа!

Большое спасибо за ваше письмо от (дата) и т. д.».

Поделиться с друзьями: