Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Манечка, или Не спешите похудеть
Шрифт:

К лету Наталья стала чего-то смурная, начала жаловаться на нездоровье, боли в спине. Сама раздалась вширь, в прежние халаты уже не влазила. «Годы, — с грустью думал Леонтий Павлович, жалея жену. — Все ж таки за сорок бабе. Может, климакс начался, или как это у них там называется…»

Осенью «климакс» зашевелился. Наталья кинулась в город к гинекологу. Там подтвердили: рожать придется, аборт делать поздно уже.

Приехала вся больная, не знала, как доложить мужу. А Леонтий Павлович никак не мог понять, чего она носится, точно угорелая, с зардевшимся помолодевшим лицом. Прежней ревности подпустил. Дал себя уговорить на просмотр нового кинофильма, чтоб угадать, на кого она в клубе шибче смотреть будет. На завклубом глянул

грозно, тот аж забеспокоился, тощими ножонками в стиляжьих брючках застриг от испуга. Будешь знать, городской шмендрик, как на наших баб пялиться. Не удержавшись, Леонтий Павлович и с маманей, как прежде, сдуру пошептался о своих опасениях… И лишь когда Натальин живот попер вперед, дошло. Ахнул смущенно:

— Что удумала-то? Мне полтинник, Анютка на выданье, а ты!

Жена заплакала, кинула со злыми слезами:

— Я, что ли? Не ты ли, кобель старый, лазишь и лазишь на меня до сих пор? Как дочкам теперь скажу?

Леонтий Павлович присмирел. С новой силой поднялись из глубины мысли о сыне. Но уже не говорил об этом, боялся надежду спугнуть. Хотя чуял что-то — зрело, увесисто, матерым мужицким нюхом чуял, как старый кедр, звеня сердцевиной, чует приближение весны…

А дочки ничего, они только радовались и предвкушали, что будут с дитем нянькаться. Сами комнату выбелили, детскую кроватку вынесли из кладовки, белой эмалью покрасили. Анютка мягоньких пеленок из ветхих пододеяльников загодя нашила.

…Сын родился к зиме, здоровенький, крупный, завопил сразу крепким басом. Выдался в смуглую черноволосую родню Леонтия Павловича — единственный из всех детей.

«Не подвела, старая», — с непривычной нежностью подумал о теще Леонтий Павлович после того, как едва оклемался от радости через неделю. И в честь рождения долгожданного сына простил покойницу раз и навсегда.

Сервиз на двенадцать персон

Сорок пять лет — это, если взглянуть с невысокого места, не так уж много. Всего-то половинка обещанной дедами-старожилами жизни. Обидно, что промелькнули, как автобус за углом. Но вспоминать начнешь — и вот оно, рядом, и молодость, и все, что к ней прилагалось: свидания с небесноглазым пилотом (мамочка, я летчика люблю), слова и ночи, такие медовые, что хотелось навсегда утопнуть в их сладости, жизнь будто на изломе, на вздохе-вскрике обморочных поцелуев. Через какое-то время — его мелкие измены, вроде бы даже необходимые для сугреву и пылкости чувств, а по прошествии нескольких месяцев — крохи рассеянного внимания, жадно собираемые ею в копилку любви.

Из материального в копилке остался германский фарфоровый чайный сервиз на двенадцать персон, подаренный им 8 Марта в самом апогее отношений, — конфеты же были съедены, и цветы засохли. Нина поняла, что беременна, но было поздно что-нибудь предпринимать, а летчик-залетчик уже не церемонился и честно сказал:

— Что ж ты, глупышка, не предохранялась-то? Видела ведь, не семьянин я по нутру.

Окна от тоски дымились и плавились. Нина поверить не могла, прямо как Винни Пух: «Куда мой мед деваться мог?» — а он смог, липовенький, и дальше потек по глупым девкам и семьям, капая всюду сладким своим медом-ядом.

Когда оконная рама перестала сводиться к фокусу неуловимого летчицкого силуэта, Нина родила дочку Верочку и разбила копилку. А сервиз разбивать не стала — зачем? Поставила на полку, но не пользовалась им. Какой-то он был неродной в ее простенькой комнате и жил за стеклом серванта своей отдельной заграничной жизнью.

Беспокойными ночами в жгучих воспоминаниях скручивало сердце и низ живота. Совсем, казалось бы, разные части тела, заподозрить стыдно в дуэте, а как заноют в унисон, так только под холодным душем и унимаются. Нина входила в ледяные струи с ходу, упрямо стиснув зубы, и, дымясь горячими плечами, беспощадно растирала себя грубой мочалкой. Мстила повинному в своевольной

памяти телу за скульптурно обтекаемые изгибы до тех пор, пока не отпускало. Забот теперь у Нины был полон рот: дом, институт, работа и обратно — работа, институт, дом. Дни тянулись по накатанному кругу стереотипно и тяжко, как у слепой лошади в шахтерском забое.

Бестактные подруги твердили:

— Нинка, ты что, очумела? Молодая, красивая, лови момент, балда! Годы не вернешь, не дави в себе либидо…

Какое, на фиг, либидо?! Плевать на мужиков хотела Нина, стоя под студеным душем. Закалилась от них, как от ангины, выздоровела от этой беды-«либиды». Один стимул у нее на всю оставшуюся жизнь — Верочка. Одна проблема, а в ней, будто в матрешке, еще куча: как воспитать безотцовщину, как накормить полезно и вкусно, одеть-обуть не хуже других, сказку о трех медведях перед сном рассказать, когда усталые веки хоть спичками подпирай…

Верочка пребывала в надоедливом почемучном возрасте, вынь да положь ей ответы на все вопросы. Пытала настойчиво: «Мама, вот ты — медведиха, я — медвежонок, а где у нас медведь?» — в детской лукавости своей стараясь выведать о главной недостаче в доме.

Нина терялась. Поднималось тайное, бессонными ночами на злых слезах настоянное, в тугой комок свернутое с глухой обидой вперехлест, и вопреки всем запретам мерцало из глубины живой победной болью.

Дочка ранним женским сознанием чуяла Нинино смятение, гладила по щеке пухлой ручкой:

— Ты моя самая-самонькая, мамочка, хочешь, я тебе из пластилина медведика слеплю?

Сглотнув подступивший к горлу ком, Нина исступленно целовала дочку, та даже начинала задыхаться и хныкать, но не было в этот момент в мире поцелуев более горячих и одновременно более святых и светлых.

Потом…

Потом из понятливого детства дочки острыми коленками вперед прорвалось безжалостное отрочество, когда вечерами она хлопала дверью, уходя «…к подружке, ты же не можешь купить цветной телевизор». Хотя при чем тут это и многое другое, чего Нина не могла, как бы ни хотела?

Был преждевременный интерес к альковным романам, звонки по телефону от взрослых мальчиков и прерывистый шепот: «Тише, а то мамаша услышит». А «мамаша» стой на кухне, болезненно прислушивайся и заправляй валидолом сбитое дыхание…

Следом заполыхал костер самозабвенной, но безответной любви. При Нининых попытках торкнуться в детскую комнату знойный жар опалял щеки Верочки: «Иди, мама, иди, сама знаю, не твоя жизнь, моя». Глаза дикошарые, как у киношного фашиста, расстреливающего кого-то в упор…

По ночам, больная пронзительной горечью дочкиных метаний, мать кралась на кухню к мусорному ведру и сотрясалась в сухих рыданиях над пасьянсом из клочков Верочкиных неотправленных писем, полных заклинаний и угроз суицида. Днем изо всех сил старалась быть веселой и ни о чем таком не подозревающей, придумывала нехитрые домашние сюрпризы, которым дочка раньше так радовалась. Теперь, осунувшаяся и заторможенная, Верочка в упор не видела супервкусного обеда. Не замечала и призванного предотвратить несчастье тщательно отрепетированного спектакля в отчаянном Нинином театре одного актера.

Нет, Верочка не порезала вены, не выбросилась из окна. После Нина пережила еще не одну и не две неудачи страстного дочкиного стремления стать любимой горячо и навеки. Но наконец все устоялось, и вместе с рожденным в муках холодным расчетом из второсортных жениховских загашников вынырнул перспективный Витя. Хлипкий и по-лягушачьи суматошный, зато ничем не обремененный. Недостающее звено в цепочке двух женских судеб. Однако так казалось только Нине, а Верочка опять все решила по-своему и ушла к темпераментному не по облику Вите в его роскошную «берлогу», подаренную шишками-родителями. Ушла туда, где среди заглушенных ковролином шагов и многократно отраженной зеркалами скуки, во всей огромной квартире не оказалось места для матери.

Поделиться с друзьями: