Манящая бездна ада. Повести и рассказы
Шрифт:
— Да, — тихо согласился я. — Версия Хорхе Малабии в общем-то не противоречит сказанному вами. Но меня интересует двоюродная сестра. Вы уверены в том, что это была Рита, а не она?
— Двоюродная сестра? Она появилась в самом конце, когда Рита была уже в безнадежном состоянии. Ее звали Ихиния, это была темноволосая толстушка, впрочем очень привлекательная. Несколько дней она изображала сиделку, ухаживая за Ритой и козлом, а может быть, и за Хорхе.
У Хорхе в это время было какое-то загадочное недомогание. Я не знаю, говорил ли он вам, что пропустил целый год занятий и что родители считают, будто он на третьем курсе, когда он еще не закончил и второго. Двоюродная-то сестра, должно быть, шляется по танцевальным залам Палермо или у кого-то на содержании, потому что она действительно хороша собой, если ее помыть. Несколько дней она строила из себя святую, но очень скоро почуяла своим собачьим нюхом, что к чему, и исчезла. Однажды она приезжала в гости на машине, взятой напрокат вместе с шофером. Привезла кучу свертков с едой и подарками, и кто его знает, не приезжала ли она только затем, чтобы покрасоваться перед Ритой.
Из тщеславия, в отместку, и не Рите, ведь Рита олицетворяла для нее Санта-Марию, детство и нищету; а может, из жалости, чтобы показать и даже доказать, что в Буэнос-Айресе вполне возможно, да и не так уж трудно покончить с этим нищенским
Но Рите все это было уже совершенно ни к чему. В тот вечер, это была суббота, я зашел к ним, хотя бывал там нечасто. Я приходил главным образом затем, чтобы обругать Хорхе или, присев на краешек кровати, просто посмотреть на него. Он знал все, что я думаю и могу ему сказать. Рита встретила сестрицу, не понимая ничего. Она уже была тяжело больна и бредила наяву. Должно быть, Рите почудилось, что ей рассказывают волшебную сказку, если ей вообще когда-нибудь ее рассказывали. Одеяние Ихинии, ее перчатки и шляпа, а также свертки с едой, которые она привезла, были для сытых, а не для голодных. Я уж не говорю о машине и шофере в форменной одежде. Она села в эту машину, и они укатили. Вот как это было, а тому, кто скажет, что не так, я набью морду: Ихиния — шлюха высокого полета, и, думаю, ее еще надолго хватит. Она прожила у них всего несколько дней, может, две недели, ухаживая за всеми троими — за ней, за ним и за вонючим козлом. Когда они забывали про соль, козел упрямо лез лизать им руки. Двадцать раз я говорил, сначала в шутку, потом всерьез, потом снова в шутку, чтобы они его прирезали и съели. Когда я в первый раз сказал это всерьез, Рита набросилась на меня с ножом. А он, Хорхе, валялся сутками на кровати, руки за голову, уставившись в потолок, в то время как женщина умирала от кашля и голода. Вот так, только Рита не выдержала. Она приехала с козлом в Санта-Марию в то лето, когда умер мой отец, а когда Хорхе явился на каникулы, то он видел ее в живых всего лишь дня два и потом оплатил похороны. Как господин. Жаль, что она умерла, но виной тому он. Я так и сказал ему и могу повторить. Потому что он, мой друг, без всякой нужды, шутки ради стал жить на ее средства, на то, что она с козлом зарабатывала подаянием, обманом и проституцией. Поэтому ему уже не надо было платить за пансион, он жил в грязной комнате, принадлежащей ей или, вернее, им. На те деньги, что посылал ему отец, он вполне прилично мог бы прокормить Риту и, разумеется, козла; и может статься, она бы выздоровела. Но он дни и ночи возлежал на кровати, созерцая узоры грязи на потолке, в ожидании того, когда она возвратится с промысла, с бутылкой вина и промасленным свертком с едой.
Примерно раз в месяц они переезжали. Хорхе обо всем договорился с владельцем газетного киоска на площади Конституции; он платил ему два песо за то, что тот приглядывал за козлом или привязывал его к дереву, пока она отправлялась с очередным мужчиной. «Да ты просто сутенер», — говорил я ему в те редкие случаи, когда навещал их. И совершенно спокойно могу сказать ему это при вас. А он, грязный и обросший, лежа на кровати, повторял вместо «здравствуй», когда я входил или несколько позже, после того как я наговорю ему самых оскорбительных вещей, которых ни один мужчина, каким бы молодым он ни был, вынести не в состоянии: «У тебя есть сигареты?» Вы себе этого не представляете и не поверите мне. Но Хорхе, ничего другого быть не может, я в этом убежден, уверовал в то, что он — Амбросио, тот человек, который придумал козла. А так как Амбросио в течение нескольких месяцев эксплуатировал Риту, до тех пор, пока в одно прекрасное утро или вечер с шутовским возгласом «Эврика» не изобрел козла, то и Хорхе считал своим долгом делать то же самое: бездельничать, жить чужим трудом, окаменело созерцать потолок, пока с него ему на голову не свалится такое же чудо. Я не знаю, какое чудо, мне ничего подходящего не придумать, и у него тоже ничего не выходило; может, он ждал голубку, которая сядет ему на плечо, змею, что обовьется вокруг руки, или тигра, злобно рычащего. А так как за жилье он не платил и в деньгах никакой потребности не испытывал, то чеки и письма, приходившие в пансион, где я продолжал жить, я должен был относить в одну из тех кирпичных или глиняных построек, в которых он сосредоточенно изучал проблемы развития паутины на потолке. «У тебя есть сигареты?» Думаю, что с такими деньгами он мог бы спасти Риту или хотя бы поддержать ее на какое-то время. Но все это был сплошной фарс, настолько же глупый, насколько и мерзкий. И он, Хорхе, хотя и преобразившийся в Амбросио, которого никогда не видел, знал это. Он был уверен, что в этой жизни его уже ничто не ждет, и он отдавал себе отчет в том, что женщина умирает. Потому-то он и решил похоронить ее двоюродную сестру, Ихинию, ведь под конец, после года такой разудалой, глупой и извращенной жизни, шутка стала ему выходить боком, дело оказалось весьма серьезным, и он не в состоянии был вынести угрызений совести. А эту песню я слышал давным-давно, еще до Риты и Буэнос-Айреса, когда мы до рассвета спорили обо всем на свете: «Я никогда ни в чем не раскаиваюсь, потому что любое мое действие, если оно вообще исполнимо, лежит в границах человеческого». Таков был его девиз. Он написал его на листе белого картона и повесил в пансионе над своей кроватью. Я уже выучил все это как стихи и потешался над ним, повторяя их, когда видел, что его удерживают от чего-то соображения нравственного порядка. Говорить-то ведь всем легко.
Однако в тот год, в истории с Ритой, он поддался соблазну безответственности и вкусил ее в полном соответствии с девизом, который неизвестно у кого подцепил. Ну а деньги, посылавшиеся ему из Санта-Марии, он дарил коммунистам или анархистам, сумасшедшему или проходимцу, который в начале каждого месяца являлся, где бы они ни были, куда бы их ни выгнали вместе с грязным козлом и из-за него. Низенький, в шляпе, я его много раз видел, со сладким голоском и улыбкой, которая торчала у него на физиономии, даже когда ему давали по морде. Я пытался объясниться с ним, но он, Хорхе, передавал ему подписанный чек и снова вперял взгляд в потолок, не поворачивая головы вплоть до его ухода. И вот я говорю, как это у него хватило совести вести себя все это время с Ритой как сукин сын, а для самоуспокоения, для того, чтобы пребывать в уверенности, что он ничего на этом не выгадывает, свои деньги дарить? Я его бранил по-всякому, а под конец даже всерьез решил, что он не в себе. Но нет. А сейчас мне приходит на ум самое забавное, а может, и самое существенное во всей этой истории, той, что была на самом деле, которую рассказываю вам я. Во-первых, позвольте довести до вашего сведения, что я по-прежнему спал с Ритой, сколько моей душе было угодно или когда я знал, что деньги, которые я ей даю, им очень нужны. Все это без его ведома, без ведома того, кто сотворил из связи с женщиной нечто таинственное и некоторое время поддерживал заданный тон. То, что я называю существенным, и то, что может объяснить, почему он стремился похоронить Ихинию вместо Риты, заключается в одном постыдном воспоминании,
о котором я никогда, по крайней мере до нынешнего дня, не говорил. Однажды на склоне дня он появился в пансионе, одетый как обычно, несмотря ни на что, без всяких фокусов, как сын богатых родителей. Во время своих скитаний с места на место он держал одежду завернутой в газеты. Грязные штаны, рубашка мастерового и альпаргаты, которые он напяливал, чтобы лежать на кровати, были по сути дела форменным одеянием тоски и нищеты, придуманным им самим. И поди пойми, с чего вдруг. Хотя, поразмыслив, может, и поймешь. Вероятно, так одевался Амбросио; Амбросио, которого он и в глаза не видал. На этот раз он не просил у меня сигарет, а швырнул на кровать пачку «Честерфилда», не пожелав даже присесть. Он болтал о чем угодно, а я ему отвечал и ждал. Это было не в конце его жизни с Ритой и не в самом начале, кажется, они тогда после Чакариты жили в Ла-Патерналь. «Ты думаешь, что это из жалости, — сказал он, — нет, дело в другом. Я не знаю, в состоянии ли ты понять и в состоянии ли я объяснить». Он хотел жениться на Рите. Он просил, чтобы я посоветовался с каким-нибудь преподавателем на факультете, как это сделать без родителей. Он тогда, конечно, еще был несовершеннолетним и сказал, что Рита тоже несовершеннолетняя; хотя вряд ли. Я разузнал и выяснил, что это невозможно. Он настаивал, и я свел его с Кампосом с кафедры гражданского права. Я знаю, что все кончилось скандалом и истерикой, потому что тот пожелал наставить его на путь истинный и говорил с ним по-отечески. Вот вы сказали, что это трудный тип, отчасти неврастеник. И мне как раз тоже кажется, что вранье о похоронах Ихинии идет оттого, что ему стыдно, что ему хотелось бы забыть и опустить этот эпизод. Вы понимаете мою мысль? Страсть к отрицанию. Я-то уж давно это заметил, хотя мы редко говорили, а теперь и вовсе не говорим об этом. Он воображает, что, если его дед родился в Санта-Марии, так он из особого теста сделан.Фрагосо подошел вытереть стол и улыбнулся мне. Тито сидел как в воду опущенный, полуприкрыв глаза, лицо его выражало чуть заметное отвращение, которое заставляло подрагивать увлажненный рот. Давно уже затих гам ватаги детей. Я пробормотал «спасибо», закурил сигарету и принялся беспорядочно размышлять об услышанном, думая о том, что допустил ошибку, и в то же время не в состоянии поверить сказанному. Вытащив деньги, я собирался заплатить, но Тито удержал мою руку.
Одну-единственную вещь мне еще хотелось бы узнать, но совершенно безотносительно к тому, что было на самом деле, просто по чистому капризу. И вот два дня в промежутках между визитами я гонялся за Хорхе Малабией. Встретил я его на третий день поутру, когда выходил из дома, направляясь в больницу. Он сидел на скамейке, ожидая меня, все еще одетый для верховой езды, но на этот раз без лошади. Он приблизился раскачивающейся походкой кавалериста, улыбаясь усталой, взрослой улыбкой.
— Я пришел договорить и покончить со всем этим, — мягко сказал он, уже не глядя на меня. Если во время нашей последней встречи он испытывал ко мне ненависть, то сейчас она превратилась в терпение и приятие. — Для того чтобы у вас не возникало больше вопросов и чтобы я не имел больше ничего общего с этой проклятой женщиной и этим проклятым козлом. Прошу вас.
— Мне не хотелось бы обсуждать это поутру. Вот если бы мы могли повидаться нынешним вечером…
Он с раздражением взглянул на меня и сжал челюсти; однако затем, прикусив губу, улыбнулся.
— Ах так, — сказал он как бы между прочим. — Вам не хочется задавать вопросы поутру, ну а в полдень у прилавков с гниющей зеленью на Старом рынке вы можете? Вот как. Дайте подумать, потому что это уж в последний раз. Приходите сегодня вечером ко мне домой, мы будем одни. К девяти часам. Возможно, я вам кое-что покажу. Впрочем, вы без машины? Без четверти девять автомобиль будет ждать вас на этом месте. Идет?
Он удовлетворенно взглянул на меня, держа некоторое время свою руку на моем плече так, что я не ощущал ее веса; чему-то кивал головой, но не желал встречаться со мной глазами. Затем сжал мне плечо и пошел в сторону площади. Я видел, как он не спеша, плавно отклонился, уступив дорогу цветочной повозке, и обернулся. Он казался выше, наглее, неувереннее; среди утренней суеты его крестьянская одежда вдруг стала походить на маскарадный костюм. Руки его бесполезно болтались сами по себе, но меня уже ничто не трогало; он кому-то, непонятно кому, заулыбался. Я прикоснулся к шляпе в знак прощания, и тогда он рванулся ко мне, делая большие шаги, стуча сапогами, так безутешно похожий на своего мертвого брата. Взглянув на меня, он хотел улыбнуться, но улыбки не получилось.
— Вы мне симпатичны, и ваше общество мне приятно, — сказал он. — По многим соображениям. И тем не менее мне не хочется тянуть с этим дольше. Не надо приходить ко мне сегодня. Была женщина, она умерла, и ее похоронили; был козел, он подох, и я его закопал. И больше ничего. Вся история с площадью Конституции, козлом, Ритой, встречей с коммивояжером Годоем, моим намерением жениться, двоюродной сестрой Ихинией — все это ложь. Мы с Тито придумали эту небылицу исключительно из любопытства, чтобы узнать, что можно сделать из того немногого, что было в нашем распоряжении: женщины — владелицы хромого козла, бывшей нашей служанки, клянчившей у меня деньги, а потом умершей. Вы случайно оказались на кладбище, и я решил испробовать эту историю на вас. И только. Сегодня вечером, дома, я сказал бы вам именно это или изобрел бы какой-нибудь новый вариант. Но я думаю, что этого делать не стоит. Оставим все как есть, как историю, которую мы придумали все вместе, и вы в том числе. Больше она ни на что не годится.
— Хорошо, — сказал я и все никак не мог встретиться с ним глазами. Внезапно я уловил его улыбку, в ней была ярость. — Хорошо. Хотя я думаю, что все же в этой истории есть толк, а рассказать ее, конечно, можно на тысячи ладов. И, наверно, действительно продолжать это не стоит. Я согласился пойти к вам, чтобы спросить только об одном: попросить рассказать о тех долгих часах, которые вы с козлом провели около покойницы, где никого, кроме вас, не было. Только это меня и интересует.
— Значит, вас по-прежнему интересует это? И только это?
— Да, сынок, — кротко ответил я.
— Ну что ж, тогда получайте. Это было так: проходил час за часом, мы были втроем — я, покойница и хромой голодный козел, — больше никого. В комнате дрожали половицы, и, когда я ходил, гроб тоже дрожал и ездил, а так как от моих шагов к тому же плясал огонь свечей, то иллюзия, что гроб движется, была полной. Вот и все. Потом похороны, они вам известны. На базе сказанного вы можете сотворить свою историю. И может статься, ваш покорный слуга когда-нибудь возымеет желание прочитать ее.
Он ушел, широко шагая и так раскачиваясь всем телом, как будто намеревался вскочить на лошадь, которой рядом с ним не было.
Затем было письмо из Буэнос-Айреса от Тито Перотти. В нем он объяснял не то причину, не то причины своего отъезда, сокрушался по поводу неблагоприятного впечатления, которое мог произвести на меня тогда, на рынке, настаивал на сказанном ранее, заискивал передо мной. Завел было разговор о том, что вот он-то как раз видел Амбросио, выдумавшего козла.