Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Марина Цветаева
Шрифт:

В то самое время, когда Цветаева так нуждалась в поддержке, многие издатели, опасаясь, вероятно, реакции Советов, колебались: публиковать ли ее воспоминания о революции, которую она пережила в Москве. Даже Геликон, такой всегда дружелюбный, испугался «политической ангажированности» ее личных дневников. И она, возмутившись этим, немедленно написала Роману Гулю, русскому журналисту, эмигрировавшему в Берлин: «Два слова о делах. Геликон ответил, условия великолепные… но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – чтo я, в люльке качалась? Мне было 24–26 лет, у меня были глаза, уши, руки и ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам – куда только не носили!

ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте – это тоже „политика“ (приют большевистский).

Ах, Геликон и K°! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу.

В книге у меня из „политики“: 1) поездка на реквизиционный пункт (КРАСНЫЙ), – офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры.

Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) Моя служба в „Наркомнаце“ (сплошь юмор. Жутковатый). 3) Тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках (уличное впечатление от расстрела Царя, например), рыночные цены – весь быт революционной Москвы. И еще: встречи с белыми офицерами, впечатления Октябрьской Годовщины (первой и второй), размышления по поводу покушения на Ленина, воспоминания о некоем Каннегиссере (убийце Урицкого). Это я говорю о „политике“. А вне – всё: сны, разговоры с Алей, встречи с людьми, собственная душа – вся я. Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мертвой петле – и все-таки живая. Фон – мрачен, не я его выдумала». [133]

133

Письмо, написанное в ночь с 5 на 6 марта 1923 г. (Прим. авт.) Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 523. (Прим. перев.)

Несмотря на протесты Марины, книга целиком долго оставалась неизданной. [134]

Зато сборник «Ремесло» удостоился живейших похвал и читателей, и критики. Журналистка Вера Лурье превозносила Марину до небес: «Несмотря на всю дерзость, всю отвагу, на почти мужскую жесткость, в Цветаевой сохраняется что-то бесконечно женственное. Только женщина способна на такое самопожертвование, на такие – порывом вызванные – поступки. […] И насколько бледной представляется женственность Анны Ахматовой, когда сравниваешь ее проявления с цветаевскими вихрями любви! Она [Цветаева] обещает так много… От всего сердца, с нежной и искренней любовью я хочу сказать: спаси и сохрани, Господь, ее саму и ее музу!»

134

Отрывки из этого текста были опубликованы в эмигрантских газетах в 1924 и 1925 гг. (Прим. авт.) Часть упоминаемых Цветаевой в письме Гулю тем нашла отражение в очерках «Октябрь в вагоне», «Мои службы» и др. Вместе с отрывками из книги «Земные приметы» (так она должна была называться) они напечатаны в первом томе двухтомника «Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937», Russica Publishers, INC., Нью-Йорк, 1979. (Прим. перев.)

Ничуть не менее восторженной оказалась реакция юного критика Александра Бахраха, опубликовавшего рецензию в газете «Дни». Взволнованная обрушившейся на нее лавиной похвал, Марина отсылает автору статьи в «Днях» благодарственное письмо. И вот уже ее уносит за облака новая любовно-поэтическая переписка. На этот раз адресату всего двадцать лет. 14 июля 1923 года Цветаева пишет ему: «Дружочек, у меня так много слова (так много чувств) к Вам. Это волшебная игра. Это полное va banque – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но, кроме него, у меня нет ничего. И вот этим „последним“. <…> Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный и, забыв меня, никогда не расставались с тем – иным – моим миром! <…> Я хочу дитя от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.

Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.

Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает.

Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш свет – вечный. Не заподозрить – ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что тaк дается. Войти в этот мир – вслепую». [135]

И – одиннадцать дней спустя: «Я хочу Вас безупречным, т. е. гордым и свободным настолько, чтобы идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!» [136]

135

Письмо от 14–15 июля 1923 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 565–566. (Прим. перев.)

136

Письмо от 25 нового июля 1923 года. Там же, стр. 572. (Прим. перев.)

Вероятно, перепуганный пылом женщины, явно пытавшейся им завладеть, Бахрах решил состорожничать и не подавать признаков жизни. Не получив ответов на множество писем, Марина, оскорбленная молчанием, встает на дыбы: «Я за этот месяц исстрадалась, – дает она ему понять 27 августа. – Ни на одно из своих последних писем я не получила ответа. <…> Друг, я не маленькая девочка (хотя – в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала – все было! – но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы».

Наконец она сообщает, что вот-вот уедет из деревни, где живет сейчас, в Прагу, потому что Ариадне необходимо поступить в гимназию и продолжать учебу. Все этапы своего разочарования Марина фиксировала день за днем в тексте, названном ею «Бюллетень болезни». Однако она все время надеялась получить письмо с объяснениями и извинениями. Идея о таком письме стала настолько навязчивой, что 11 августа 1923 года она выразила свое нетерпение и свою тоску в стихах:

Письмо
Так
писем не ждут,
Так ждут – письмa.Тряпичный лоскут,Вокруг тесьмаИз клея. Внутри – словцо.И счастье. И это – всё.
Так счастья не ждут,Так ждут – конца:Солдатский салютИ в грудь – свинцаТри дольки. В глазах краснo.И только. И это – всё.Не счастья – стара!Цвет – ветер сдул!Квадрата двораИ черных дул.(Квадрата письма:Чернил и чар!)Для смертного снаНикто не стар!Квадрата письма.

28 августа 1923 она адресовала малодушному Бахраху еще одно – теперь уже прощальное письмо: «Кончено! Я накануне большого нового города (может быть – большого нового горя?!) и большой новой в нем жизни, накануне новой себя».

Затем, с философским спокойствием она принялась укладывать вещи в чемоданы и связывать узлы, стараясь не показывать мужу и дочери, что до краев полна унижением и отчаянием.

Х. Незаконные связи и законный сын

Приехав в Прагу, Марина обнаружила, что жить ей с мужем предстоит в крошечной квартирке в доме номер 1373 по Шведской улице. Чтобы оплачивать жилье, еду и другие повседневные нужды, она совершенно беззастенчиво рассчитывала на помощь благотворительных организаций, «подкармливавших» эмигрантов, на официальное пособие, выдаваемое чешским правительством, на щедрость некоторых сочувствующих ей друзей и на жалкие гонорары, которые надеялась получать в местных газетах и журналах. Но первой ее заботой было отправить Ариадну в русскую гимназию-пансион в Моравской Тшебове, так решил отец, потому что воспитателями в этой школе работали бывшие однополчане Сергея. Моравска Тшебова была маленьким, аккуратным, приобщенным к культуре городком поблизости от германской границы. Разлучаясь с дочерью, Марина очень боялась, что такой «домашний ребенок», как Аля, не сможет вписаться в среду, присущую классической гимназии. Но опасения оказались напрасными: девочка во всеуслышание заявляла, что в восторге от возможности быть с ровесниками, всегда готовыми поиграть, поболтать, пошалить, подразниться, поссориться, помириться… Всегда готовыми помечтать о романтических приключениях… Подобный конформизм у ребенка, который казался ей и которого она хотела бы видеть исключительным, чрезвычайно огорчал мать, разрушая все ее амбиции. Неспособная скрыть разочарование, она растерянно жалуется Бахраху: «Аля уже принята, сразу вжилась, счастлива, ее глаза единодушно объявлены звездами, и она, на вопрос детей (пятисот!), кто и откуда, сразу ответила: „Звезда – и с небес!“ Она очень красива и очень свободна, ни секунды смущения, сама непосредственность, ее будут любить, потому что она ни в ком не нуждается. Я всю жизнь напролет любила сама, и еще больше ненавидела, и с рождения хотела умереть, это было трудное детство и мрачное отрочество, я в Але ничего не узнаю, но знаю одно: она будет счастлива. Я этого никогда для себя не хотела.

И вот – десять лет жизни как рукой сняты. Это почти что катастрофа. Меня это расставание делает моложе, десятилетний опыт снят, я вновь начинаю свою жизнь, без ответственности за другого, чувство ненужности делает меня пустой и легкой, еще меньше вешу, еще меньше есмь». [137]

Чуть позже, приехав навестить дочь в гимназии, она спрашивает в упор: «Тебе нравится?» И вот что дальше об этом пишет Ариадна:

«– Очень! – от всей души ответила я.

– И напрасно. От всего этого задохнуться можно. Все – подделка под что-то, и – под соседей. Добропорядочный трафарет. Немецкое мещанство… <…>

137

Письмо от 9 сентября 1923 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 605. (Прим. перев.)

Да, она приглядывалась ко мне со стороны, вела счет моим словам и словечкам с чужих голосов, моим новым повадкам, всем инородностям, развязностям, вульгарностям, беглостям, пустяковостям, облепившим мой кораблик, впервые пущенный в самостоятельное плаванье. Да, я, дитя ее души, опора ее души, подлинностью своей заменявшая ей Сережу все годы его отсутствия; я, одаренная редчайшим из дарований – способностью любить ее так, как ей нужно быть любимой; я, отроду понимавшая то, что знать не положено, знавшая то, чему не была обучена, слышавшая, как трава растет и как зреют в небе звезды, угадывавшая материнскую боль у самого ее истока; я, заполнявшая свои тетради ею, – я, которою она исписывала свои… – я становилась обыкновенной девочкой». [138]

138

Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 308–309. (Прим. перев.)

Но как ее дочь, которой было от кого унаследовать совсем другое, могла радоваться тому, что походит на других? Поведение, совершенно нормальное для одиннадцатилетнего ребенка, укрепляло Марину в мысли о том, что ее собственная судьба – особая, исключительная, способная послужить уроком, трагичная. Измучившись неясностью и дурными предчувствиями, она снова пишет Бахраху и снова открывает ему душу, без большой надежды оказаться услышанной: «Ведь я не для жизни. У меня всё – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши „отношения“!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный. А малейшего поворота головы от себя – не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает, как кожа, а под кожей – живое мясо или огонь: я, Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь – даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится… Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается.

Поделиться с друзьями: