Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Марина Цветаева
Шрифт:

Даже начала готовиться к отъезду, заранее сняла дешевую мансарду на Средиземноморском побережье, но приготовления оказались прерваны объявлением о том, что в Париже соберется антифашистский Международный конгресс писателей в защиту культуры, естественно, сразу же приковавший к себе внимание Марины. Конгресс проводился по инициативе французских писателей, решивших собрать под одной крышей всех коллег, враждебно относящихся к фашизму.

Анри Барбюс, Луи Арагон и Андре Мальро стали во Франции движущей силой в организации и проведении этого грандиозного мероприятия. По приказу Сталина в не менее блестящую советскую делегацию был включен Борис Пастернак. Марина, не видевшая его много лет, с трепетом надеялась, что эта встреча откроет второе дыхание их дружбе, если не сказать – любви. Она – вместе с Сергеем и Алей – отправилась на метро во дворец Мютюалите, где проходили заседания конгресса. И каково же было ее разочарование, когда, увидев Пастернака в коридоре, она поняла, что вовсе не испытывает какого-то исключительного эмоционального потрясения. Это больше был не он, это больше была не она – люди, которые стояли лицом к лицу, не только тщетно искали хоть какого-то нежного слова, но вообще не знали, как говорить друг с другом. Ко всему еще их окружала весьма нескромная толпа. Среди прочих тут были Поль Элюар, Луи Арагон, Андре Жид, Эльза Триоле… Борис пробормотал для приличия несколько фраз, бросая вокруг себя взгляды затравленного

зверя. Тем не менее во время этого короткого и вполне банального свидания Марина успела поведать Пастернаку о своем желании вернуться в Россию, мотивируя его тем, что здесь ее никто не любит и не читает. Чтобы не остаться в долгу, тот сообщил, что приехал сюда, на писательский конгресс, – он, человек, ненавидящий любые сборища такого рода, – только потому, что вынудило собственное положение в Советском Союзе. В написанном спустя больше чем полгода Анне Тесковой письме Цветаева вспоминает об этом с горечью: «Борис Пастернак, на которого я годы подряд – через сотни верст – оборачивалась, как на второго себя, мне на Писательском Съезде шепотом сказал: Я не посмел не поехать, но ко мне пришел секретарь Сталина, я – испугался». Это последнее признание окончательно разрушило авторитет Пастернака в глазах Марины. Кроме того, после триумфального приема на конгрессе он попросил ее пойти с ним в магазин и примерить там на себя платье, которое он хотел купить в подарок оставшейся в России жене. Марине пришлось крепко стиснуть зубы, чтобы не разразиться рыданиями. Подавленная ощущением, что Борис при встрече оказался и по-человечески и по-мужски несостоятельным, что он трус, что он предал ее, Цветаева постаралась сменить тему разговора и спросила: а как вообще живется в Советской России? Он, тревожно оглядевшись по сторонам, прошептал: «Марина, не езжай в Россию, там холодно, сплошной сквозняк». [227]

227

Из воспоминаний Е.Н. Федотовой «О Цветаевой». Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Годы эмиграции. М., Аграф, 2002, стр. 310. (Прим. перев.)

Эта информация была выше ее понимания, и Марина, вернувшись домой, сообщила Анне Тесковой: «О встрече с Пастернаком (– была – и какая невстреча!) напишу, когда отзоветесь…» [228]

Когда Пастернак вместе с советской делегацией отбыл из Парижа, Марине показалось, будто она почти освободилась от груза, давившего ее много лет. И чтобы утешиться: долгожданная встреча все-таки провалилась! – вернулась к проекту отдыха на Юге. Благодаря дополнительным заработкам Сергея у нее наконец появилась возможность «купить» себе немного приятного времяпрепровождения. И в начале июля она с Муром уехала в Лаванду, что на берегу Средиземного моря, и обосновалась на вилле «Ла Фавьер» – своего рода пансионате для небогатых эмигрантов. Но ее оставляла безразличной сияюще-открыточная красота пейзажа, больше напоминающая декорацию, и она тосковала по плоской, угрюмой, сумрачной и суровой России. «Я томлюсь, – писала Цветаева Тесковой 12 июля 1935 года. – Сейчас объясню, и надеюсь, Вы меня поймете. Мне вовсе не нужно такой красоты, столькой красоты: море, горы, мирт, цветущая мимоза и т. д. С меня достаточно – одного дерева в окне или моего вшенорского верескового холма. Такая красота на меня накладывает ответственность – непрерывного восхищения. (Ведь сколько народу, на моем месте, было бы счастливо! Все.) Меня эта непрерывность красоты – угнетает. Мне нечем отдарить. Я всегда любила скромные вещи: простые и пустые места, которые мне доверяют себя сказать – и меня – я это чувствую – любят. А любить Лазурный берег – то же самое, что двадцатилетнего наследника престола, – мне бы и в голову не пришло.<…>…Так же как не могла бы любить премированную собаку, с паспортом высокорожденных дедов и бабок (то, из-за чего обыкновенно и любят!)». [229]

228

Письмо на самом деле написано уже из «Фавьера», 2 июля 1935 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, 1995, стр. 425. (Прим. перев.)

229

Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, стр. 426. (Примеч. перев.)

Поскольку Марина не умела плавать и боялась воды, ей приходилось довольствоваться тем, чтобы сопровождать Мура на пляж. А его только что прооперировали (аппендицит), и он еще плохо держался на ногах. Сидя в тени зонта – она не выносила долгого пребывания на солнце, – Цветаева не сводила глаз с сына. Не то что на улице, но даже дома она следила за малейшим его движением, тревожилась из-за каждого вздоха. Когда-то поведение Ариадны куда меньше волновало ее, и она не была так внимательна.

Другие обитатели виллы поглядывали на Цветаеву подозрительно. Что она такое – на самом-то деле? Зачем приехала сюда? Ведь говорят – от ее произведений попахивает серой!.. Правда ли, что ее муж «загримированный красный»? Молчаливая вражда соседей раздражала Марину. Ах, если бы она еще могла писать столько, сколько хотелось! Но в чердачной комнате не было даже обычного стола, и ей приходилось тайком пробираться на кухню, когда там никого не было, и наскоро записывать пришедшие на ум стихотворные или прозаические строчки на столе для разделки продуктов. Она часто впадала в панику, думая о том, что ей не хватит времени закончить все залежавшиеся рукописи. «…У меня третий месяц нет своего угла, и поэтому я очень мало сделала за это лето, хотя как будто было много свободного времени, – жалуется она Вере Буниной в письме от 28 августа 1935 года. – <…> Приходили, конечно, стихотворные строки, но – как во сне. Иногда – и чаще – так же и уходили. Ведь стихи сами себя не пишут. <…> Отрывки заносились в тетрадь. Когда 8 строк, когда 4, а когда и две. Временами стихи – прорывались, либо я попадала – в поток. Тогда были – циклы, но опять-таки – ничего не дописывалось: сплошные пробелы: то этой строки, то целого четверостишия, т. е. в конце концов – черновик.

Наконец – я испугалась. А чтo, если я – умру? Что же от этих лет – останется? (Зачем я – жила??) И – другой испуг: а что, если я – разучилась? Т. е. уже не в состоянии написать цельной вещи: дописать. А чтo, если я до конца своих дней обречена на – отрывки?

И вот этим летом стала – дописывать. Просто: взяла тетрадь и – с первой страницы. Кое-что сделала: кончила. Т. е. есть ряд стихов, которые – есть. Но за эти годы – заметила – повысилась и моя требовательность: и слуховая и смысловая. Вера! Я день (у стола, без стола, в море, за мытьем посуды – или головы – и т. д.) ищу эпитета, т. е. ОДНОГО слова: день – и иногда не нахожу и – боюсь, но это, Вера, между нами – что я кончу,

как Шуман, который вдруг стал слышать (день и ночь) в голове, под черепом – трубы и ut bemol – и даже написал симфонию en ut bemol – чтобы отделаться – но потом ему стали являться ангелы (слуховые) – и он забыл, что у него жена – Клара, и шестеро детей, вообще – всё – забыл, и стал играть на рояле – вещи явно младенческие, если бы не были – сумасшедшие. И бросился в Рейн (к сожалению – вытащили). И умер как большая отслужившая вещь.

Есть, Вера, переутомление мозга. И я – кандидат. (Если бы Вы видели мои черновики, Вы бы не заподозрили меня в мнительности. Я только очень сознательна и знаю свое уязвимое место.)

Поэтому – мне надо торопиться. Пока еще я – владею своим мозгом, а не он – мной, не то – им. Читая конец Шумана, я всё – узнавала. Только у него громче и грознее – п.ч. музыка: достоверный звук.

Но – пожалуйста – никому ничего.

Во всяком случае, пока – я справляюсь». [230]

230

Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Письма, стр. 292–294. (Прим. перев.)

Однако по настоянию Мура она решилась все-таки войти в воду. Пробковый спасательный круг поддерживал ее на поверхности моря, и ежедневное барахтанье в волнах примирило ее с Лазурным Берегом. Но это не снимало внутреннего стремления поскорее воссоединиться со своим плодотворным ванвским одиночеством, со своими рукописями, вернуться к своим привычкам, своему мужу, своей дочери, ставшими вдруг такими далекими, такими отсутствующими в ее жизни. И вот она вернулась в дом 33 по улице Жан-Батиста Потена. Вернулась и – с горечью констатировала, что связь ее с Сергеем и Ариадной по-прежнему очень тонка. Отец и дочь объединились, их одолевала одна и та же навязчивая идея: уехать в СССР! Ну и прекрасно, в конце концов, это их дело, думала Марина. Но как быть ей самой – следовать за ними или оставаться во Франции с Муром, который теперь тоже стал оказывать ей сопротивление? Не находя решения, бросаясь из одной крайности в другую, она пишет Анне Тесковой: «Вкратце: и Сергей Яковлевич, и Аля, и Мур – рвутся. Вокруг – угроза войны и революции, вообще – катастрофических событий. Жить мне – одной – здесь не на что. Эмиграция меня не любит. „Последние Новости“ (единственное платное место: шутя могла бы одним фельетоном в неделю зарабатывать 1800 франков в месяц) – Последние Новости (Милюков) меня выжили: не печатаюсь больше никогда. Парижские дамы-патронессы меня терпеть не могут – за независимый нрав.

Наконец, – у Мура здесь никаких перспектив. Я же вижу этих двадцатилетних – они в тупике.

В Москве у меня сестра Ася, которая меня любит – м.б. больше, чем своего единственного сына. В Москве у меня – всё-таки – круг настоящих читателей, не обломков. (Меня здешние писатели не любят, не считают своей.)

Наконец – природа: просторы.

Это – зa.

Против: Москва превращена в Нью-Йорк, в идеологический Нью-Йорк, – ни пустырей, ни бугров – асфальтовые озера с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, которого у меня эта Москва сразу, всего, с головой отберет. И второе, главное: я – с моей Furchtlosigkeit, [231] я, не умеющая не-ответить, не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и – если даже велик – это не мое величие – м. б. важней всего – ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь.

231

Бесстрашие (нем.).

И – расстанусь с Вами: с надеждой на встречу! – с А.И. Андреевой, с семьей Лебедевых (больше у меня нет никого).

– Вот. – <…>

…Может быть – так и надо. Может быть – последняя (– ли?) Kraftsprobe? [232] Но зачем я тогда – с 18 лет растила детей? Закон природы? Неутешительно. <…>

Положение двусмысленное. Нынче, например, читаю на большом вечере эмигрантских поэтов (все парижские, вплоть до развалины Мережковского, когда-то тоже писавшего стихи). А завтра (не знаю – когда) по просьбе своих – на каком-то возвращенческом вечере (NB! Те же стихи – и в обоих случаях – безвозмездно) – и может выглядеть некрасивым.

232

Проба сил (нем.).

Это всё меня изводит и не дает серьезно заняться ничем». [233]

Несколько дней спустя она дополняет в новом письме Тесковой этот анализ ситуации, которую считает совершенно безнадежной: «Дорогая Анна Антоновна! Живу под тучей – отъезда. Еще ничего реального, но мне – для чувств – реального не надо.

Чувствую, что моя жизнь переламывается пополам и что это ее – последний конец.

Завтра или через год – я все равно уже не здесь („на время не стоит труда…“) и все равно уже не живу. Страх за рукописи – что-то с ними будет? Половину – нельзя везти! А какая забота (любовь) – безумная жалость к последним друзьям: книгам – тоже половину нельзя везти! – и какие оставить?? – и какие взять?? – уже сейчас тоска по здешней воле; призрачному состоянию чужестранца, которое я так любила (stranger hear)… [234] состоянию сна или шапки-невидимки… Уже сейчас тоска по последним друзьям: Вам, Лебедевым, Андреевой (все это мне дала Прага, Париж не дал никого: чтo дал (Гронского) взял…)

233

Письмо от 15 февраля 1936 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, стр. 433–434. (Прим. перев.)

234

Чужой здесь (англ.).

Уже сейчас ужас от веселого самодовольного… недетского Мура – с полным ртом програм-мных общих мест…

…Мне говорят: а здесь – что? (дальше).

– Ни-че-го. Особенно для такого страстного и своеобразного мальчика-иностранца. Знаю, что отчуждение все равно – будет и что здешняя юношеская пошлость отвратительнее тамошней базаровщины, – вопрос только во времени: там он уйдет сразу, здесь – оттяжка…

(Не дал мне Бог – слепости!)

Так, тяжело дыша, живу (не-живу). <…>

Сергея Яковлевича держать здесь дольше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего „прозрения“), не понимая, что я – такой умру.

Я бы на его месте: либо – либо. Летом еду. Едете?

И я бы, конечно, сказала – да, ибо – не расставаться же. Кроме того, одна я здесь с Муром пропаду.

Но он этого на себя не берет, ждет, чтобы я добровольно – сожгла корабли (по нему: распустила все паруса). <…>

Мур там будет счастлив. Но сохранит ли душу живу (всю!).

Поделиться с друзьями: