Мариупольская комедия
Шрифт:
Все та же лежала в потоках весенних ручьев Мало-Садовая, словно никуда и не отлучался на долгие годы. Все те же прилепившиеся к косогорам деревянные особнячки, дощатые заборы, сады, сады…
А Дом узнал не сразу. Что-то изменилось в нем, но – что? Обветшал. Даже словно бы ниже сделался, врос в землю. Печать запустения лежала на всем: водосточная труба оторвалась, дырявая, висит, на скорую
Но легкие, стройные колонны бельведера, воздушно, прелестно возносившиеся над усадьбой… точеные балясины верхней площадки… лестница, прихотливо изогнутая буквой «эс»… Позвольте, где же это все?! И Владычица Дома, беломраморная, вечно прекрасная, венчавшая дивное сооружение… Ее господин Клементьев, управляющий, громила с распутинской бородищей, не любил, не мог простить, примириться, что за каменную девку две тыщи рубликов отвалено… Не верил, что она подарена, да при таких, впрочем, обстоятельствах, что трудно было и поверить…
Но где же она все-таки?
Толкнул кособокую незапертую калитку. Над нею, на ее обвершке, помнится, забавная табличка когда-то озадачивала, смешила гостей: «Кто приходит ко мне, делает удовольствие, кто не ходит, делает одолжение».
Табличка отсутствовала, да и самую калиточную обвершку, видно, давно уже сломали, лишь ржавые гвозди торчат.
Едва ступил за калитку, увидел Ее.
Она лежала в грязи, но уже не та, сверкающая мраморной белизной прекрасного тела, что много лет высилась на площадке бельведера, а серая, почти черная от пыли, от копоти.
Обезглавленная.
Обломки кирпичей и бревен, груда камней, бесформенная свалка мусора – вот все, что осталось от бельведера. И гении со светочами в воздетых руках на каменных башенках садовых ворот исчезли куда-то.
И сада не было.
Лысым диким взлобком горбилось, спускаясь к реке, печальное, забвенное место, где некогда крохотным воронежским Версалем зеленели любовно взращенные деревья…
Ни гротов, ни павильонов причудливых, ни цветников. Лишь голая, загаженная, смертельно оскорбленная земля.
«Зачем же, – подумал Дуров в тоске, – зачем я вернулся сюда? Лучше умереть,
чем видеть это разоренье…»И он умер в больнице города Мариуполя, так и не придя в сознание.
А Прекрасная Елена оказалась совсем не такой уж беспомощной, как в последние свои дни думал о ней Дуров.
Все как-то само собой устроилось: и гроб, и холодильный вагон, и обрядности православные – попы, панихиды и прочее.
На отпевании, происходившем в домовой церкви мариупольской земской больницы, присутствовала вся цирковая труппа. Мама Лиза плакала навзрыд, от чистого сердца жалея незабвенного Толечку, дружочка. Вместе с ним она и себя оплакивала, свою сперва веселую молодость, а затем одинокую, неприкаянную жизнь.
Да и многие, не таясь, утирали слезы.
Неожиданно для всех, представьте, и мазурик, пройдоха соизволил пожаловать. Стоял преважно – хозяин! – мелкими, частыми крестиками крестился, легонько поматывал щепотью над меховыми отворотами боярской шубы, временами даже подпевая седому, косматому, похожему на бога Саваофа попу.
Певчих звать не стали: лишняя трата, деньжонок в обрез, а впереди еще дорога, Москва, похороны.
Хоронить решили в Москве.
Когда отпевание окончилось и все стали расходиться, Ванечка Аполлонос подошел во дворе к мазурику и, крепко ухватив его за меховые кенгуровые отвороты, негромко, но страшно выдохнул:
– Э-эхх!
– А что? А что? – залопотал мазурик. – У меня все по закону, контрактик – вот он! А ты руки… руки, пожалуйста, убери! Я ж не в претензии на покойника, хоть и плакала неустоечка, тыща рубликов, сумма немалая…
Он глядел испуганно, злобно, пройдоха, куплетист, и в его перекошенной от злобы и страха черной щелочке рта словно бы трепетало, приплясывало веселенькое:
Контрак-тики-тики,Неустоечки-чики-чики..Ванечка убрал руки и сказал презрительно:
– Мараться об тебя, сукинова сына, неохота…
1978–1979.