Марсель Пруст
Шрифт:
Подобный взгляд на литературу яснее становится из другой статьи Соллерса. «Литература, — пишет он, — обращается теперь не к «публике», не к определенному обществу, но к индивидууму, наиболее изолированному и наиболее безымянному, поскольку он таков (en tant qu'il est seul et anonyme), т. е. она пытается установить прямую связь на наименее обманчивом уровне. Литература, обнаруживающая себя как такую связь, выходит за пределы социальной обусловленности, идеологий и мифов, которые убеждают в поверхностной связности общества…». [25]
25
«Tel quel», N 24.
По мнению Соллерса, «школа письма» абсолютно бунтарская, ибо «борется против давления общества» и занята «преступной деятельностью» — «добывает язык». [26] Если согласиться с одним из
26
«Tel quel», N 24.
27
«Les Lettres francaises», 1966, 13–19 janvier.
Возникает вопрос — не содействует ли сама «школа письма», несмотря на декларации, созданию и распространению такого именно впечатления, что «все отныне урегулировано»? Неужели нет других, «неотрегулированных» и более острых проблем, чем «добывание языка»? В такого рода бунтарстве всегда была и есть немалая доля самовнушения. Кто считает деятельность «Тель кель» «преступной»? Кто мешает им «добывать язык»? Не приобретает ли «абсолютное бунтарство» «абсолютный» смысл только потому, что оно избегает конкретно-исторических, социальных критериев? И не уподобляется ли бунтарство «Тель кель» «бунту снобов»? Мы оказываемся — вновь и вновь — перед ситуацией, которую со знанием дела характеризовал Жан-Поль Сартр: «Всеобщее уничтожение, о котором мечтает сюрреализм… никому не причиняет вреда, именно потому, что оно всеобщее. Это абсолют вне истории, поэтическая фикция». [28]
28
«Les Temps modernes», 1947, mai.
Может быть, на пути, избранном журналом «Тель кель», искусство получает еще не открывавшиеся ранее перед ним преимущества? Может быть, здесь действительно открыта дверь в будущее литературы, хотя с раздражением захлопнута дверь в историю?
Соллерса не устраивает ни «старый гуманизм», который «ищет смысл», ни «искусство для искусства», которое «ищет форму». «Школа письма» устремлена к «сущности», ищет универсальный «ключ». В этих целях и создается роман, который ни в коем случае не должен быть «выражением». Однако этого мало, Соллерс требует самых категорических мер и от художника и от читателя, «так как новое измерение книги — это ее читатель». [29] В известном смысле, читатель — всегда «измерение книги». Но не произведение и не «традиционный» читатель оказываются героями его рассуждений. «Мы не что иное, как система письма-чтения», — говорит Соллерс. Чтобы уловить этот акт «письма-чтения», необходимо (и писателю и читателю) «выйти за закрытое пространство культуры, наших привычек, нашего сна», за пределы «реальности» как принятой условности. Куда же? В особый мир, который вырисовывается как некое усилие и писателя и читателя. Литература, по мнению Соллерса, не создание произведения в общепринятом смысле: «Пишут, чтобы все более и более замолкать, чтобы достичь этого записанного молчания памяти, которая, парадоксально, возвращает нам мир в его зашифрованном движении, этот мир, для которого каждый из нас является шифром…». [30] Соллерс пытается перенести искусство в такое его измерение, которое позволит «видеть и слышать искусство так, как оно само себя видит и слышит». Литература «не создает объекты», она оказывается «связью сюжета с сюжетом», некоей замкнутой, закрытой системой.
29
«Tel quel», N 25.
30
Tам же.
Теперь становится ясно, почему Соллерс обратился к структурализму. Он, очевидно, использует в своих целях то направление структурализма, которое систему языка пытается превратить в замкнутую, закрытую систему внутренних языковых соотношений без всякой связи с обозначаемым словом предметом, с действительностью. Аналогия более чем очевидна: схема «письма» кажется порой переписанной с работ французских и иных структуралистов.
И
что же ожидает на этом пути искусство? Есть единственный и неоспоримый довод в пользу той или иной концепции искусства, той или иной эстетической идеи — появление значительных произведений искусства. Мы поставлены перед контрастной картиной: могучие усилия и «новых» и «еще более новых романистов» никак не могут завершиться появлением таких произведений. Скорее наоборот.Соллерс написал три романа. От первого — «Забавное одиночество» — вскоре отказался. Второй — «Парк» (1961) — близок поискам первого поколения «новых романистов», может напомнить о Роб-Грийе пристальным созерцанием обступившего «я» мира, о Прусте — воссозданием мира интенсивно работающей памятью. Но подлинной иллюстрацией «школы письма» стал третий роман — «Драма» (1965). Роман этот кажется уже прямым продолжением теоретических трудов Соллерса, повторяются знакомые нам мысли, «разжижаемые» показом рождения «письма». «Тело постоянно говорит во сне», в состоянии «мечты», «сновидения» (r^eve), — писал Соллерс. Из этого «языка» и следует сделать роман, «схватывая пульсацию языка в его органической основе». Как и сюрреалисты, Соллерс главной задачей романа считает «обнажение подсознательного». Отсюда раздвоение «я» («мы — то и не то, что говорим») и раздвоение жанра: роман назван драмой. В романе нет персонажа, царствует «анонимность»: субъект одновременно оказывается объектом, он выступает то как «он», то как «я», то как безличность (французское «on»), то как «вы», то как «они». «Драма» построена на «диалоге», в котором участвуют «я» и «оно». Это, конечно, никакой не разговор — это раздвоение субъекта-объекта, это фиксация процесса, в ходе которого граница субъективного и объективного исчезает. «Я» — неуловимость, нечто такое, что нельзя определить, остановить, оформить, аналогия бергсоновской «длительности».
«Все присутствует, но ничто не существует» — вот, по Соллерсу, исходный момент, определение двусмысленности бытия, материи. «Книга должна служить освобождению от условий (`a d'econditionner) того, кто пишет, и того, кто читает», — комментировал Соллерс свою «Драму». Созданный им мир — крайне абстрактный, до предела «вымытый», стерилизованный, геометризированный («слова, жесты находят свои геометрические корни»). Мы словно попадаем в обстановку естественнонаучного опыта, в мир биологии или химии, в мир пробирок и колб, из уровня социального бытия переходим на уровень органической материи и ее изначальных реакций. Фиксируется как бы естественное «вытекание» слов, которые сами по себе подобие реальности, форма бытия, а вслед за этим происходит что-то вроде «комментирования» этого процесса из плоскости, относительно объективной. Существование — это, так сказать, «говорение»: «если удастся сказать, он добудет дыхание своей длительности… И таким образом он найдет поворотный круг своего присутствия, где он располагает временем, персонажами, словами…».
Самое главное для писателя — «найти слова». Но не в смысле поисков форм выражения, а, наоборот, в смысле того, чтобы, по возможности, «не выразиться»: «чтобы быть без границ, походить на слово. То есть на молчание, которое ему предшествует, поскольку любое слово уже фраза». А фраза, то, что читается, уже неполна, уже неудача, ибо уже отступление от той загадочной и полной смысла двусмысленности, которым может быть только молчание.
«Драма» — это даже не обычный модернистский «роман в романе», это лишь среда, в которой ожидается возникновение языка, только языка.
Трудно говорить, чего добьется группа «Тель кель» на пути создания нового типа литературного творчества, которое перерастает в некую смежную с наукой деятельность. Что же касается собственно литературы, того, что по своим неотъемлемым качествам именуется «литературой художественной», именуется искусством, то здесь мы имеем право на более определенные выводы: на наших глазах и под пером «новых романистов» и в особенности под пером «еще более новых романистов» искусство перестает быть собой. Мы ждем обновления, а наблюдаем исчезновение.
Это заметно и в творчестве, например, Бютора, у которого наиболее интересными, художественными были его прежние книги, в первую очередь «Изменения» и «Употребление времени», а не более поздние, и в творчестве Соллерса («Парк» в сравнении с последовавшей «Драмой»). И во всех этих случаях утрата художественности находится в прямой связи со степенью превращения средств, элементов формы в цель, или же со степенью отделения произведения от его социально-человеческой основы, со степенью превращения человека и общества в «знак». Соответственно искусство приобретает облик искусного ремесленничества.
Может возникнуть вопрос — какое все это имеет отношение к творчеству Марселя Пруста, умершего почти полвека тому назад? Прямое отношение, поскольку нынешние «антироманисты» назвали себя первыми подлинными наследниками Марселя Пруста, пораженными «совпадением между его опытом и нашим опытом». «Антироман», исходящий «из пыли», «школа письма», пытающаяся превратить человека и общество в «текст», воспринимаются как крайнее выражение того направления в литературе, одной из исходных точек которого были «поиски утраченного времени», начатые на пороге нашего столетия Марселем Прустом. Родословная установлена и признана, хотя, конечно, на этом направлении развития романа произошли большие перемены, и сразу в «новом романе» или тем более в «еще более новом романе» можно даже не признать ближайших родственников и потомков знаменитого романа Пруста.