Мартин Лютер. Его жизнь и реформаторская деятельность
Шрифт:
“Пусть мир порицает нас, пусть свирепствует против нас, как знает; но праведный суд ожидает нас на небе. Я, доктор Мартин Лютер, уверен, что проповеди моей воздадут свидетельство птицы, камни и песок морской. Там, на небе, у меня больше союзников, чем здесь, на земле, врагов”. В другом месте он выражается еще решительнее: “Я, Лютер, не подчиню своего учения ничьему суду, даже ангелов. Кто не принимает его, тот не может спастись”.
Подобные заявления, в связи с соответствующим образом действий, без сомнения, вполне оправдывают насмешливое прозвище “виттенбергского папы”, данное реформатору его противниками.
Глава VIII. Последние годы Лютера
Нюрнбергский мир, хотя и обязывал членов Шмалькальденского союза к сохранению status quo в ожидании собора, не помешал дальнейшим успехам реформации. С отъездом императора протестантские князья перестали стесняться. При их содействии реформация была введена в конце тридцатых годов в Вюртемберге, Бранденбурге, Брауншвейге, герцогстве Саксонском и других частях Северной Германии. Особенным торжеством должен был наполнить сердце реформатора тот день, когда он мог всенародно
Особенность этого периода, продолжавшегося больше 13 лет, – это почти непрерывные толки и переговоры об обещанном императором соборе. Чтобы выработать условия, на которых возможно было бы соглашение между обеими церквами, назначаются съезды, заседают комиссии. Лютер, хворавший все чаще и чаще, не принимает в них личного участия; его обыкновенно замещают Меланхтон и Буцер. Католики, напуганные успехами протестантизма, настроены в это время очень миролюбиво, но Лютер менее, чем когда-либо, расположен к уступкам, и когда в 1537 году на Шмалькальденском сейме князья-протестанты поручили ему составить исповедание веры для предполагавшегося в скором времени собора, он наметил основные положения своего учения, в особенности против мессы, с такой резкостью, что всякая надежда на примирение должна была исчезнуть. Вообще, Лютер при данных обстоятельствах желал лишь одного – чтобы протестантам была обеспечена свобода вероисповедания. Он был убежден, что папа никогда не даст согласия на тот “свободный христианский собор” в самой Германии, которого добивались протестанты и на котором единственным авторитетом должно было служить Св. Писание; от собора же, созванного на старых началах, он не ждал ничего хорошего. Поэтому, когда подобный собор наконец действительно был созван в Триденте, Лютер, а с ним и протестантские князья отказались принять в нем участие и подчиниться его решениям. Как известно, опасения реформатора вполне оправдались: Триденский собор, отменивший, правда, наиболее вопиющие злоупотребления, в общем только содействовал усилению папства и послужил началом новой и более энергичной католической реакции. Результатом же самого отказа была война между императором и шмалькальденцами.
Лютеру не пришлось быть свидетелем этой роковой войны, которой он всеми силами старался избежать. До самого конца он сохранял глубокую преданность верховной власти в лице императора и его отношения к протестантам всегда объяснял кознями опутавших его папистов. С ужасом предвидел он тот момент, когда его партии придется, хотя бы для самозащиты, поднять оружие против священной особы императора, и молил Бога избавить его поскорей от зрелища тех бедствий, которые должны разразиться над его дорогой Германией.
Последние годы реформатора прошли в невыразимых заботах и огорчениях, заставлявших его по временам желать смерти как избавления. Несмотря на новые победы, одерживаемые его учением, несмотря на поклонение, которым окружали его как “пророка Германии” [7] , Лютер с горечью сознавал, что сам он и его дело все больше и больше становятся орудием осуществления политических замыслов князей. Его охотно слушались в вопросах чисто богословских. Он мог с авторитетом настоящего “виттенбергского папы” судить о правоверности того или другого толкования догматов, мог остановить своим veto ту или другую попытку соглашения. Но как только затрагивались личные интересы князей, ему приходилось убеждаться в своем бессилии. Хищение церковных имуществ шло crescendo, особенно в землях, вновь принявших реформацию, и протесты реформатора оставлялись без внимания. Церковное устройство, сосредоточенное в консисториях, приобретало все более и более бюрократический характер; преобладающее значение получили в них юристы, а последние, к великому негодованию Лютера, снова начали вводить осужденное им каноническое право. Ко всему этому прибавилось еще пресловутое дело Филиппа Гессенского, заставившее его особенно живо почувствовать свою зависимость от князей.
7
Так он был назван на медали, выбитой в честь него после Аугсбургского сейма. И в письмах его часто титуловали “propheta Domini ad Germanos” (Божий пророк из Германии)
Филипп Гессенский был несомненно самым выдающимся и симпатичным из тогдашних немецких князей. Молодой, энергичный, полный рыцарской отваги и редкой лояльности, он был искренне предан реформации и более всех проникся ее принципами. Он один, как мы видели, готов был построить новую церковь на демократическом принципе и в своих владениях оказывался более терпимым по отношению к другим вероисповеданиям, чем виттенбергские теологи. Один только недостаток знали за ним современники: молодой пылкий ландграф, не любивший своей жены, был далеко не образцовым семьянином. Он сам, впрочем, казнил себя более всех за свои частые измены супружескому долгу, в сознании своей недостойности не решался по целым годам идти к причастию и не переставал думать о средстве, которое могло бы примирить требования его темперамента с нравственным законом. Уже давно он обратил внимание на те идеи Лютера о браке, которые тот высказал в сочинении “О вавилонском пленении церкви”. Обстоятельства заставили его снова вспомнить о них. Филипп влюбился в одну молодую девушку из благородной семьи, и так как та не соглашалась сделаться княжеской любовницей, а жена, в свою очередь, не соглашалась на развод, то он решил взять себе вторую жену. Шаг был вдвойне рискованный: двоеженство и по имперским законам считалось одним из самых тяжких преступлений. Но пылкий и отважный ландграф интересовался только мнением теологов. На первоначальный его чисто теоретический запрос Лютер и Меланхтон отвечали, что хотя моногамический
брак более соответствует смыслу Евангелия, но прямого запрещения бигамии в последнем нет, примеры же из Ветхого завета свидетельствуют, что в некоторых случаях она допустима. Однако, когда Филипп прямо попросил у них согласия на брак, они стали колебаться. Но ландграф был настойчив: он убедительно доказывал, что в данном случае настоятельная необходимость второго брака не подлежит сомнению, так как это единственное средство излечить его от прежней порочной жизни, и в то же время намекал довольно прозрачно, что, в случае несогласия теологов ему придется обратиться за разрешением к императору, который, конечно, воспользуется этим обстоятельством, чтобы лишить его свободы действий в делах, касающихся защиты реформации. Последний довод, вероятно, оказался решающим. Лютер и Меланхтон, скрепя сердце, дали согласие, но с тем, чтобы Филипп, по крайней мере, держал в строгой тайне как сам брак, так и их участие в этом деле, которое могло бы быть истолковано как прямое разрешение многоженства, по примеру анабаптистов. Меланхтон и Буцер были даже свидетелями бракосочетания (1540 год). Дело, однако, получило огласку и навлекло на Лютера сильнейшие нарекания. Напрасно он отрицал свою причастность к делу; скандал был так велик, что по требованию Лютера Филипп должен был объявить свой второй брак незаконным сожительством.Меланхтон долго не мог простить себе выказанной им слабости; одно время угрызения совести довели его до того, что он был близок к смерти. Лютер же, страдавший, вероятно, не меньше, не показывал виду, чтобы не дать пищи, как он выражается, злорадству дьявола и папистов.
Но все эти разочарования и неприятности были ничтожны в сравнении с теми страданиями, которые причиняло ему внутреннее состояние основанной им церкви. Новые “визитации”, периодически устраиваемые курфюрстом, не приносили реформатору ничего отрадного. С глубоким отчаянием отмечает он усиливающееся безверие и падение нравственности. Жалобы его поистине потрясающи. Лютер не был из числа тех людей, которые предпочитают не замечать неприятной действительности. Напротив, он всегда бесстрашно смотрит в глаза истине и называет вещи своими именами, хотя бы его сердце обливалось при этом кровью. Он сам открыто признает положение вещей худшим по сравнению с прежним.
“В папстве, – пишет он, – мы жили некоторым образом в наружном иудействе, которое все же лучше язычества, ибо первое имеет от Бога и происхождение, и заповеди внешнего благоустройства. Теперь же, освободившись от папы, мы погрязли в язычестве: никто не делает добра, никто не молится”.
Даже в самом Виттенберге, несмотря на годы ревностного служения, учение его не содействовало улучшению нравов. Напротив, безнравственность среди горожан и студентов начала принимать ужасающие размеры.
“Мы живем здесь, как в Содоме и Гоморре”, – жаловался он друзьям. И что было всего ужаснее, реформатор сам должен был признать, что во всем этом главным образом виновато его учение об оправдании одной верой, неверно понятое. “Это учение – пишет он в одном месте, – должно было бы служить исправлению людей, но выходит наоборот, и свет благодаря ему становится все хуже. Конечно, все это штуки дьявола, но люди теперь скупее, безжалостнее, развратнее, словом, гораздо хуже, чем раньше при папстве”.
И такие жалобы в последние годы повторяются на каждом шагу.
Таково было настоящее. Но и будущее сулило мало хорошего. В собственном кружке, среди ближайших сотрудников реформатор не находил уже прежнего единодушия. В то время, как Меланхтон в учении об евхаристии с течением времени стал склоняться на сторону швейцарского реформатора и в каждом новом издании своих “Loci communes” отводил добрым делам все большую и большую роль, другой сотрудник реформатора, Агрикола, хотел быть более правоверным в лютеровском смысле, чем сам Лютер, и упрекал последнего за те смягчения, которые тот допустил в основном пункте своего учения, хотя бы только в применении к народу. Впоследствии идеи Агриколы дали начало новой секте антиномов, или законоборцев, совершенно отвергавших 10 заповедей, которые, по их мнению, относятся к области гражданского управления, но не могут быть предметом религиозной проповеди. Другие теологи также позволяли себе высказывать мнения, шедшие вразрез с доктриной реформатора. Правда, силой своего авторитета, могучим обаянием своей личности ему удавалось пока заглушать эти голоса и скрывать перед светом начинающийся разлад, но он не скрывал от себя, что после его смерти это с таким трудом поддерживаемое единство рухнет, а в минуты уныния даже открыто высказывал свои опасения.
Вообще, внутренняя жизнь реформатора в последние годы представляет собой настоящую трагедию. Что, в самом деле, может быть трагичнее положения человека, положившего всю свою жизнь на служение одной идее, начавшего с такой светлой верой в то, что эта идея обновит весь мир, и вынужденного почти на пороге смерти сказать себе, что “весь его труд был напрасен”, что папство и его “ужасы”, против которых он столько ратовал, в сущности, совершенно под стать его времени и народу, что последний не созрел еще для возвещенной им истины, которая вместо обновления производит в нем один соблазн.
“Если бы, – передают слова Лютера в “Застольных речах”, – если бы мне теперь пришлось снова объяснять народу книгу Бытия, я бы иначе распорядился; ибо кто хочет учить других и сам понимать эту книгу, должен обогатиться запасом житейской опытности и оглядеться хорошенько в мире. Огромное большинство неисправимых грешников я оставил бы под игом папы. Ведь учение Евангелия им впрок не идет, а только приводит к злоупотреблению свободой. Но истерзанным и отчаявшимся совестям я стал бы исключительно проповедовать утешения Евангелия. Проповедник должен прежде всего познакомиться с миром, убедиться, что он собственность дьявола, и не ожидать от него исправления. Он не должен быть таким простодушным агнцем, каким был я, который не на шутку верил в незлобие мира и полагал, что при первом звуке Евангелия все соберутся под кров его и примут его с восторгом. Теперь только я с душевным прискорбием узнал, как жестоко ошибался!”