Маша
Шрифт:
– Что ж замужем-то! Одинаково!
– отвечает.
– Не прогневи ты бога, Маша! Что это ты на себя накликаешь? Ты молись да надейся, бог счастье-талан пошлет.
– Какое счастье!
– сказала да горько так усмехнулась.
– Ах, Маша!
– говорю.
– Да я вот целый век горевала, а все людскому счастью верю, а ты еще недавно из пеленок вышла: тебе ли решать, моя желанная! Есть счастье!
– Есть, - перебила, - да не про нашу честь! И опять усмехается.
– В божьей воле, дитятко! Вот твоя мать покойница
– То она, - говорит, - а то я…
Слушая такие речи, и Федя стал задумываться, пригорюнился.
В ту пору барыня как-то запомнила про Машу - или уж ей самой надоело ее мучить, - нам жилось поспокойнее. Изредка зайдет кто из соседей или с деревни девушка к Маше забежит проведать ее, и дивуются все, что болеет Маша, а цветет, как маков цвет.
И стали ходить по селу слухи разные: одни говорят, что притворяется Маша, работать господам ленива, а другие - что тут замешалась недобрая сила. Ох, не раз и мне самой приходило это в голову: только молюсь, бывало, заступнице - заступи!
Плачу я, бывало:
– Вот, Маша, что люди про тебя говорят! Она молчит, словно не к ней речь.
– Что ж, дитятко? Тебе, кажись, все нипочем?
– Тетушка!
– промолвила.
– Есть у меня, может, кручина потяжелей!
А какая, не сказала.
А по деревне ропот: "Мы весь век свой на барщине; уж наши косточки болят, у нас дети калечатся, - некому приглядеть - и старый и малый на работе, а вот Марья дома нежится - что ж мудреного, что краше ее на деревне нету! Белоручки-то всегда пригожи!" (А Маша хоть тосковала, а свежая и пышная такая была.) И кричат: "Что это за болезнь такая, что не сушит, а красит?" И до барыни этот ропот дошел.
Есть ведь такие люди на свете, что как только им жутко приходится, они и другого под беду норовят: словно им от чужого горя легче станет.
Барыня опять вскинулась на Машу, послала за нею: "Явись сейчас!" - "Не могу, - говорит Маша, - я больна!" Велела Машу силою вести. Повели ее. Барыня ее встречает, - бранит, корит, сама ей серп в руки дает да глазами на нее сверкает: "Выжни мне траву в цветнике!
– и стала над нею.
– Жни!" Маша как взмахнула серпом, прямо себе по руке угодила; кровь брызнула, барыня вскрикнула, испугалась: "Ведите ее, ведите домой скорей! Нате платочек - руку перевяжите!".
Привели Машу - господи, сумрачная какая! Сорвала с руки барский платочек и далеко от себя отбросила.
– Маша!
– говорит ей Федя.
– Не след тебе барыню так гневить… Если б это трущовская, ведь давно со света сжила бы!
Маша ничего на братнины слова, только у ней ярче глаза блестят.
– Сердита на тебя, - уговаривает все Федя, - а платочек свой дала, примочку сейчас прислала - пожалела тебя…
– Да, - промолвила
Маша, - пожалела! Они, Федя, господа-то твои добрые, что и говорить, - они в головку целуют да мозжок достают!Вздрогнули мы, услыхавши слова такие.
Вижу я, Федя себе затосковал крепко: где ласковость прежняя, добродушие веселое! Ходит угрюмый: все ему не по нраву, все не по нем; от работы отбился.
– Что, Федя? Что, голубчик?
– спрашиваю.
– Да что, тетушка, тоска меня одолевает; просто свет белый не мил!
– Чего тоскуешь-то, Федя? Тебе ли тосковать? Ты ли не молод, не пригож?
– Правду, тетушка, Маша говорит: горемычное наше житье!
– Что ж, Федя, слезами моря не наполнить!
– Да и слез-то не уймешь, - ответил.
Думала я, думала, чем бы горю помочь, да и надумала.
– Федя, - говорю, - пора тебе жениться, давно пора, дружочек. Коли тебе свои девушки не по сердцу, поехал бы ты на Дерновку, поглядел - там невесты славные!
– Дерновские все вольные, - отозвалась Маша.
– Что ж, что вольные?
– говорю, - Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы только им жених наш приглянулся.
– Если б я вольная была, - заговорила Маша, а сама так и задрожала, - я б, - говорит, - лучше на плаху головою!..
– Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша!
– проговорил Федя и в лице изменился.
– Они тоже ведь люди божий, только что бессчастные!
Да и вышел с тем словом.
– Маша, - говорю, - дитятко, что ты ему все в уши жужжишь, - запечалила ты его…
– Есть у Феди свои глаза, свои уши, тетушка; сам он свою беду узнает. А ты-то, тетушка, будто не плачешься на свою судьбу? Сладко тебе живется, что ли?
– Эх, дитятко! Поплакала, погоревала я на своем веку - будет с меня! Я уж ни за чем не гонюсь, стара уж я, немощна - мне б только уголок теплый да хлеба кусок, - и довольна я! Не сокрушайся, - говорю, - моя желанная, что пособишь-то? Разве что веку своего не доживешь!
– Да хоть и умру, - промолвила.
– Что тут-то мне, на свете-то?
Тоскливо так поглядела и руки заломила.
Поди, сговори с нею! Ты ее развеселить хочешь, а она тебя скорей запечалит.
А Федя все сумрачней да угрюмей, а Маша точно и взаправду начала прихварывать, - на глазах у меня тает; слегла. Один раз я сижу подле нее - она задумалась крепко, - вдруг входит Федя бодро так, весело: "Здравствуйте!" - говорит. Я-то обрадовалась: "Здравствуй, здравствуй, голубчик!" Маша только взглянула - чего, мол, веселье такое?
– Маша!
– говорит Федя.
– Ты умирать собиралась, молода еще, видно, ты умирать-то!