Масоны
Шрифт:
– Вижу, вижу теперь, сударыня, а тоже, чай, замужем?
– Давно!
– отвечала Муза Николаевна, невольно подумав про себя: "Мало что замужем, но и в Сибири пожила".
– Здорова ли сестра?
– прибавила она.
– Здорова-с; своими глазами видел, что оне изволят сидеть на балконе... Ездил тоже в Кузьмищево, пустошь луговую в кортому взять; своего-то сена у нас, по крестьянскому нашему состоянию, мало, а я семь лошадей держу для извоза: надоче было об этом переговорить с Сергеем Николаичем Сверстовым, изволите, полагаю, знать?
– Очень хорошо знаю; разве он теперь управляет у сестры имением?
– Он-с заведует, да и допрежь того, при старике еще, Сергей Николаич всем заправлял: у них так это шло, что он по полевой части заведывает, а супруга его... как ей имя-то? Смешное такое...
– Gnadige Frau, -
– Так, кажись; но как же, сударыня, у ней имя этакое? Иностранное, что ли, оно?..
– Это не имя, а прозвище, и значит "почтенная женщина".
– Вот что-с, понимаю, - проговорил Иван Дорофеев, - и ее справедливо называют почтенной женщиной: такая доточная и рассудительная барыня, что и сказать нельзя; господин доктор больше добрый, но она теперича по дому ли что, или насчет денег, и даже по конторской части, все это под ее распоряжением. Сусанне Николаевне за доброту ее послал бог таких управляющих; все мы, даже соседи ихние, тому радуемся. Теперь так болтают, что конский завод ваша сестрица хочет порешить, а чтобы в больнице больше помещалось простого народа, - дай ей бог здоровья за то! Это что говорить? Господам, сударыня, - продолжал он больше уже размышляющим тоном, - которые богатые, так и следствует!.. Праведниками чрез то могут быть; нам так вот, мужикам, не под силу того, и в царство-то небесное не за что попасть!
– Почему же?
– спросила Муза Николаевна, несколько удивленная таким мнением Ивана Дорофеева.
– Потому что-с, - объяснил он, - нам надо всю жизнь плутовать, а то откедова же добудешь? Извольте-ка вы рассудить: с мужика барин берет, царь берет, всякий что ни на есть чиновник берет, а ведь у нас только две руки на работу, как и у других прочих; за неволю плутуешь, и иди потом за то в ад кромешный.
– Но как же, господин извозчик, вы это говорите? Мало ли святых было из мужиков и из нашей братьи - дворовых!
– возразила ему горничная Музы Николаевны, женщина средних лет и тоже, должно быть, бойкая на язык.
– Да это, может быть, голубушка, у вас, в Москве, а по нашим местам что-то не слыхать того, по той причине, что в миру живучи, не спасешься, а в монастыри-то нынче простой народ не принимают: все кутейники и кутейницы туда лезут, благо их как саранчи голодной развелось.
Рассуждая таким образом, Иван Дорофеев уже проехал шедший из Сосунцов лес, и по сторонам стал открываться тот же ландшафт, который я некогда описывал, но только летний и дневной. Стоявшие почти на окраине горизонта деревни виднелись ясно. Мельница близ дороги по-прежнему махала своими длинными крыльями; на полях высилась слегка волнуемая ветром рожь. По местам на лугах сгребали сено бабы в одних рубахах, но с красными платками на головах. Все они кланялись проезжающей барыне, на что Муза Николаевна отвечала низким и приветливым поклоном; московская же горничная ее едва только склоняла им голову, желая тем выразить свое столичное превосходство. Далее в паровом поле гулял табун лошадей, от которого отбившись молодой жеребенок как бы из любопытства подбежал довольно близко к дороге и, подняв свою тонкую голову, заржал, на что Иван Дорофеев, крикнув: "Я-те, дьяволенок этакий!" - хлопнул по воздуху плетью. Напуганный этим, жеребенок повернул назад и марш-маршем понесся к матке. До Кузьмищева, наконец, было весьма недалеко. Иван Дорофеев стал погонять лошадей, приговаривая: "Ну, ну, ну, матушки, выносите с горки на горку, а кучеру на водку!" Спустившееся между тем довольно низко солнце прямо светило моим путникам в глаза, так что Иван Дорофеев, приложив ко лбу руку наподобие глазного зонтика, несколько минут смотрел вдаль, а потом как бы сам с собою проговорил:
– К нам навстречу, надо быть, едет чья-то коляска.
– Коляска? Какая, чья?
– спросила стремительно Муза Николаевна.
Иван Дорофеев продолжал из-под руки смотреть вдаль.
– Да чуть ли не Сусанна Николаевна; это ихняя вороная четверка. Ишь ты, дышловые-то как ноги мечут, словно львы!
– Сусанна?
– воскликнула Муза Николаевна и высунулась вся из брички, чтобы лучше рассмотреть даль.
– Она самая-с, - отвечал утвердительно Иван Дорофеев и погнал лошадей во все лопатки.
Когда бричка и коляска съехались, то обе сестры взвизгнули и, едва дав отпереть
дверцы экипажей, выскочили проворно на дорогу и бросились друг к другу в объятия, причем Сусанна Николаевна рыдала и дрожала всем телом, так что Муза Николаевна принуждена была поддерживать ее.– Ну, сядем, я с тобой поеду!
– сказала она.
– Нет, нет, - возразила Сусанна Николаевна совершенно взволнованным голосом, - я хочу с тобой пойти пешком!
Видимо, что ей больше всего хотелось остаться поскорее с сестрой вдвоем.
– Пойдем!
– отвечала ей покорно Муза Николаевна.
Они пошли, а экипажи поехали сзади их.
Несмотря на свой расстроенный вид, Сусанна Николаевна, слегка опиравшаяся на руку сестры, была художественно-прекрасна: ее довольно высокий стан представлял классическую стройность; траурная вуаль шляпки развевалась по воздуху; глаза были исполнены лихорадочного огня, заметный румянец покрывал ее обычно бледное лицо. Крепко пожимая руку Музы Николаевны, она ей отвечала:
– Благодарю, спасибо тебе, Музочка, что ты приехала; я тебе одной все скажу; здесь услышат; сядем лучше в коляску!
И обе сестры сели в коляску.
– Поезжай скорей!
– приказала Сусанна Николаевна кучеру.
Кони-львы, еще выращенные и приезженные покойным Егором Егорычем, понеслись стрелой, так что Иван Дорофеич начал уже отставать на своей тройке, на что горничная Музы Николаевны выразила неудовольствие.
– Да как же, милостивая государыня, быть-то тут?
– сказал он ей с своей стороны насмешливо.
– Те-то лошади - жеребцы, а у меня все кобылы.
– Ах, пожалуйста, это все равно!
– проговорила с гримасою горничная.
– Как все равно? Мужик или баба, разве они одинаково могут бегать? Бабы-то словно бы все косолапые, а не прямоногие.
– Прошу вас оставить ваши глупые шутки! Я не такая, как, может, вы думаете, - остановила его с сердцем горничная.
– Да это как вам угодно, а я об вас ничего худого не думаю, проговорил тем же насмешливым голосом Иван Дорофеев и продолжал ехать средней рысцой.
Горничная ужасно на это бесилась, но уже молчала.
В коляске Сусанне Николаевне, по-видимому, снова хотелось заговорить с сестрой откровенно, но и тут было нельзя; на передней лавочке чопорно восседала gnadige Frau, имевшая последнее время правилом для себя сопровождать Сусанну Николаевну всюду.
По приезде в Кузьмищево Сусанна Николаевна взяла было сестру за руку и повела к себе, но gnadige Frau остановила ее, проговорив:
– Музе Николаевне надобно с дороги умыться и переменить свой туалет.
– Да, я ужасно какая!
– подтвердила Муза Николаевна.
– Ну, поди, переоденься, только скорей приходи ко мне!
– разрешила ей Сусанна Николаевна.
Gnadige Frau направила Музу Николаевну наверх, в ту самую комнату, которую та занимала в девичестве своем.
– Ваше прежнее пепелище!
– проговорила она и вместе с тем притворила довольно плотно дверь комнаты.
– Я имею вам два слова сказать... продолжала gnadige Frau с явной уже таинственностью.
– Вы внимательней расспросите Сусанну Николаевну, что такое с ней: она волнуется и плачет целые дни... Мы третий день ездим к вам навстречу, как будто бы вы могли перелететь из Москвы!
– Может быть, она стала тосковать после того, как прочла духовное завещание Егора Егорыча.
Gnadige Frau отвечала на это, пожав плечам":
– Я даже не знаю, прочла ли его Сусанна Николаевна; она тут как-то проговаривала, что намерена вскрыть духовное завещание, потому что прошло гораздо более девяти месяцев.
– Почему же до девяти месяцев нельзя было вскрыть завещания?
– невольно перебила gnadige Frau Муза Николаевна.
– Это наше масонское правило!
– объяснила та.
– Мы убеждены, что человек не умирает полною смертью, восприняв которую, он только погружается в землю, как бы в лоно матери, и в продолжение девяти месяцев, подобно младенцу, из ветхого Адама преобразуется в нового, или, лучше сказать, первобытного, безгреховного Адама; из плоти он переходит в дух, и до девяти месяцев связь всякого умершего с землею не прекращается; он, может быть, даже чувствует все, что здесь происходит; но вдруг кто-нибудь будет недоволен завещанной им волей... Согласитесь, что это будет тревожить умершего, нарушится спокойствие праха. Поняли меня?