Массаж лезвием меча
Шрифт:
– Порнографию состряпал?
– Так ты поедешь?
– Возьми своего любимого братца, – ехидно предложила Татьяна. – Бабушка очень рада будет такому внучку. Безработный алкоголик!
– Он не алкоголик.
– Все алкоголики так говорят!
– Это я тебе говорю.
– Подумаешь!
Я чуть натянула галстук, и петля услужливо сдавила ее шею. Татьяна отшатнулась, но я крепко держала узкую полоску, в то же время стараясь не помять ее. В глубине черных глаз бледно вспыхнул испуг. Сестра не позволяла ему разрастись и отклонялась, пытаясь вырваться. Мы боролись, не произнося ни слова. Наконец, Татьяна не выдержала.
– Сдурела? – Взвизгнула она и ударила меня по руке. – Что за тупые шутки?!
Это не было шуткой, и
– Конечно, он не алкоголик, – небрежно бросила она, поправляя костюм. – Еще не хватало!
– Ты поедешь со мной к бабушке?
– Ну ладно, если тебе так приспичило… Что, прямо сегодня? Я Витьке обещала…
– Обойдется твой Витька.
– А если я экзамен завалю?
– А ты постарайся не завалить.
Затворяя дверь, Таня пробурчала вполголоса, но так, чтобы я расслышала: «Ненавижу!»
Из коридора отлично просматривалась кухня, но, разговаривая с сестрой, я ни разу не взглянула на маму, и даже не улавливала ее движений боковым зрением. Кажется, она вообще не шевелилась все это время.
Но, зайдя на кухню, я обнаружила ее укрывшейся между холодильником и раковиной. Мама сидела на краешке грубого облезлого стула, на котором громоздился эмалированный бак с мукой, и беззвучно растирала по щекам слезы. Когда я присела перед ней, все скрытые мышцы ее лица разом задрожали, точно внутри неумолимо нарастал взрыв, а мама сдерживала его из последних сил.
– Что ж, он даже не извинится? – Проговорила она укоризненно, и губы ее тоже затряслись. – Ночью обозвал меня, как хотел… Ты опохмелиться ему дала?
– Зачем? Не надо приучать его к этому.
– Все опохмеляются. Так положено.
– Что вы там шепчетесь? – Раздался звонкий от злости голос брата. – Неужто вы знаете обо мне что-то такое, чего я не знаю?
– Мы с Таней сегодня едем к бабушке, – сказала я уже громко и поднялась. – Вчера пришло письмо, ей очень плохо.
– Разве может быть хорошо в восемьдесят лет?
– Ей еще семьдесят девять, – поправила мама и произнесла с чувством: – Надеюсь, я не доживу до таких лет.
Аркадий немедленно откликнулся:
– Я тоже надеюсь.
Мама в замешательстве заморгала и спросила шепотом:
– Это он обо мне или о себе?
– Конечно, о себе.
– Разве в его возрасте можно говорить такие вещи?
Уловить ее логику мне порой было не под силу.
– Ты бы вышла к нему, – шепнула я ей на ухо.
Она дернула головой и быстро потерла мочку, как будто я укусила ее. Серег мама никогда не носила, и ее мочки сохранили младенческую пухлость. Ее ненависть к «украшательству» обескураживала. Но при всей приверженности к естеству, слово «секс» мама ухитрялась окрасить голосом в столь мрачные тона, что спрашивать об ее отношении к этой стороне жизни было уже ни к чему. Аркадий считал, что когда спишь на раскладном скрипучем диванчике в проходной комнате, других красок разглядеть невозможно. Даже у телевизора мама отворачивалась, если героям приходила в голову нелепая мысль поцеловаться у всех на виду. Всего несколько лет назад она заставляла отворачиваться и меня.
Все-таки мне удалось вытолкать маму из кухни. Я была уверена, что Аркадий покорно стоит посреди комнаты и ожидает положенной порции презрения. Что бы он там не выкрикивал, как бы не хорохорился, уйти он не посмеет. Я ошиблась самую малость: брат перебрался к окну и отстукивал ногтем рваный ритм по Таниной чашке. Солнце добродушно путалось у него в волосах, призывая сжалиться и не казнить эту глупую головушку. Мама глядела на него сурово, поджав губы и выпятив острый, с ямочкой, подбородок. В выражении ее лица проступало сейчас нечто иезуитское. Казалось, она готова была вытянуть из сына душу раскаленными щипцами, лишь бы вместе с ней высыпались и слова прощения.
– Ты извини… мам, – наконец выдавил Аркадий и умоляюще посмотрел на меня.
– А ты можешь обещать, что это больше не повториться? –
Ледяным тоном произнесла мама.Для нее мысль изреченная являлась не ложью, а закрепленным голосом символом, который, лишь прозвучав в пространстве, обретал силу.
– Конечно, мама, – поспешил заверить Аркадий. – Это больше никогда не повторится.
На него жалко было смотреть, но мама не унималась.
– Ты вел себя, как последний подонок. Не думала, что у меня вырастет такой сын.
– Я тоже не думал, мам.
– Я честно отработала двадцать шесть лет, воспитывая чужих детей.
– Я знаю.
– Из моих детсадовцев вышли прекрасные люди, а собственный сын…
– Мама, мне пора идти, – прервала я. – Ты не сделаешь мне кофе?
– Конечно, сделаю, – ответила она, не меняя тона. – Я-то для вас что угодно сделаю…
Глава 3
В нашем Тополином переулке всего четыре двухэтажных дома: три вдоль дороги, отходящей от шоссе, и один – напротив. Маленькие коробушки, созданные скудным воображением примитивиста. Задумывались они еще с печным отоплением, и я до сих пор помню, как маленьким совочком загребала угольные крошки и кормила неказистую прожорливую печку.
Потом печи заменили холодными газовыми плитами, похожими на безрадостные панельные дома. Газ привозили в баллонах – огромных, красных. Их втаскивали в квартиру громко топающие мужики и уносили опустошенные, но упорно хранившие едкий дух оболочки. Баллоны имели обыкновение истощаться внезапно, каждый раз заставая нас врасплох, и мы не успевали заказать новую порцию сжиженной отравы. Решив перехитрить, мама стала заказывать очередной баллон заранее, когда, как ей казалось, у голубого пламени становился истощенный вид. Но мы вновь оказались в проигрыше: теперь увозимые баллоны еще злорадно побулькивали остатками газа. Мама была вне себя. В определенном смысле она могла считаться инвалидом от рождения – у нее начисто отсутствовало чувство юмора. Сказать наследственное ли это увечье или же родовая травма довольно трудно: ее родители погибли при взрыве в шахте еще до моего рождения. Наверное, поэтому у мамы были столь сложные отношения с газом…
Я сказала, что в нашем переулке всего четыре дома, но это не совсем верно. Существует еще и пятый, тоже двухэтажный, но совершенно другой планировки: с обтекаемыми арками; крошечными балкончиками, украшенными похожими на кегли балясинами; высокими потолками и просторными кухнями. Такого типа дома в отличие от наших назывались «сталинскими», и в этом названии прочитывалось не столько указание на время постройки, сколько предпочтение народом одного лидера другому. Этот дом стоял особняком, отгородившись грядой старых тополей. Почему-то никто из нас не был знаком ни с кем из его обитателей, словно, скрытая деревьями, между нами пролегла глубокая, как ров, непримиримая классовая вражда. Соседским мальчишкам, а в прошлом и нам самим, было безнаказанно сладко запустить камнем в облюбованное окно «сталинского» дома, заранее зная, что родители, может, и пожурят за проделку, но самом-то деле тихо возрадуются и тайком шепнут соседям: «А мой-то… Опять у дармоедов стекло высадил». Почему – у дармоедов, никто и не задумывался.
Моя память еще хранит неудержимый звон разбитого стекла, но куда отчетливее слышится беспорядочный стук испуганного сердца, без остатка заполнявшего все существо каждого из нас, несущегося прочь, не разбирая дороги. Пыльные кюветы ловили осыпающимися боками, но восторженный страх помогал выбраться и нетерпеливо толкал в спину: скорей!
А как весело было скрываться после набегов на чей-нибудь сад! Ради одного-единственного запретного плода мы лезли среди бела дня через высокую ограду, случалось с варварской беспечностью ломали остроконечный штакетник, и все ради того, чтобы испытать ни с чем не сравнимое ощущение собственной греховности. «Мы – воры». От этой мысли становилось жутко и радостно, потому что мы уже были не как все…