Мастера и шедевры. т. I
Шрифт:
Ныне, по прошествии времени, можно по достоинству оценить эти опусы. Откровенно говоря, подобные полотна вызывают сегодня недоумение, а порою улыбку своим наивным и пошлым стремлением ошеломить и поразить зрителя. Иногда становится грустно, как подобные изделия служили предметом громких обсуждений, восхваления, неумеренных восторгов. И ведь это происходило во Франции, где работали когда-то Пуссен и Ватто, где рядом с кабанелями и кормонами творили Делакруа и Эдуард Мане, Коро и Милле, Энгр и Курбе.
В середине восьмидесятых годов прошлого века Фернан Кормон, увенчанный орденом Почетного легиона, купался в лучах славы. Он изредка
В студии не было спокойно. Молодые живописцы Эмиль Бернар, Тулуз-Лотрек, Анкетен, Тампье роптали, ощущали фальшь и поверхностность подобной школы.
Эмиль Бернар однажды воскликнул:
«Он советует лишь тщательно прорабатывать детали, сглаживать контуры, приглушать цвет — иными словами, фальсифицировать».
Тулуз-Лотрек, Бернар и их друзья часто ходили в Лувр. Изучали шедевры Веласкеса, Луки Синьорелли, Рубенса. Восторгались мощью рисунков Микеланджело Буонарроти. Но эта же компания нередко бывала в стенах галереи Дюран Рюэля. Восхищалась холстами импрессионистов Моне, Сислея, Писсарро, Ренуара. Дега. Бернар и его товарищи частенько заглядывали в гости к скромному коллекционеру, папаше Танги. В его маленьком тесном ателье были собраны картины Поля Сезанна и других новаторов. Молодежь кропотливо вглядывалась в их полотна.
Поль Сезанн. Это о нем писал Эмиль Золя:
«Доказывать что-нибудь Полю Сезанну — все равно, что убеждать башни собора Парижской богоматери сплясать кадриль».
В этом на первый взгляд парадоксальном заявлении материализован дар феноменального предвидения роли Поля Сезанна для грядущего развития живописи.
«Нотр-Дам и кадриль». Это было далеко не случайное сопоставление.
Словом, сия пора в истории искусств отличалась острой, щемящей переоценкой качеств живописи. Новым осмыслением понятия особо ответственной формулы — художественности. Ив свете борьбы за новые рубежи, как никогда, реакционно и убого выглядели корифеи Салона.
В один из весенних дней 1886 года порог мастерской Фернана Кормона переступил странный незнакомец.
Новичок был беден и крайне измучен… Изрезанный морщинами лоб. Страшная борозда, залегшая у сомкнутых бровей, — все, все говорило о невыносимом грузе неуходящих житейских забот и тревог. Рыжие, как щетина волосы. Колючие прищуренные светлые глаза. Жесткая всклокоченная борода. Грубая самодельная трубка-носогрейка…
Вместе с горьким запахом дыма дешевого табака в мастерскую Кормона вошла неприкрытая нищета.
Неизвестного звали Винсент Ван Гог. Он приехал из Голландии, чтобы достичь вершин искусства. Винсент многое умел. И именно он, нищий, пария, сказал в те дни:
«Мы живем в последней четверти века, который завершился грандиозной революцией… Важно одно: не поддаваться лживости своей эпохи или, во всяком случае, уметь почувствовать ее нездоровую, удушливую, унылую атмосферу, которая обычно предшествует буре…»
Вдумайтесь и оцените масштаб мировидения Ван Гога.
Молодежь студии Кормона пристально, иногда с изумлением вглядывалась в этого пожилого, по сравнению с ними, человека. Он поражал и пугал их своим неистовством.
Ван Гог бросал краски на полотно с такою яростью, что легкий мольберт трепетал. Казалось,
что дикая сила голландца неиссякаема и неуемна. Колорит его холстов был грозен и непривычен. Даже видавшие все виды парижане немели, когда лицезрели раскаленную лаву его колеров.Но самое непонятное было то, что даже завзятые остряки не шутили над Ван Гогом. Что-то серьезное, значительное ощущали они в этой бескомпромиссной битве новичка с натурой. Более того, его труд был так необычен и заразителен, что его коллеги по учебе стали по-другому относиться к своему труду. Конечно, не все. Были скептики, считавшие усилия Ван Гога просто эпатажем.
Но кто-то задумался.
Тулуз-Лотрек первый сблизился с Ван Гогом.
Хотя они были полярно несхожи.
Сиятельный потомственный дворянин, граф Анри де Тулуз — Лотрек и безродный чужеземец Ван Гог.
Скептик, артистичный парижанин Лотрек и восторженный, добрый, душевный Ван Гог.
Светская сдержанность и, несмотря на богемные нравы, респектабельность — и раскрытость простолюдина.
Однако их роднило одно свойство: оба они познали ужас отверженности. Им были знакомы отчаяние и неуютность публичного одиночества.
Нет. Не безлюдья.
Контактов с современниками вполне хватало. Их угнетала духовная тоска от ежедневного прикосновения, общения с жаргоном чувств, с унылым наигранным многолетним трафаретом и унизительной рутиной ханжества и фальши идеалов буржуа.
Им обоим с противоположных, разновысоких ступеней иерархической лестницы современного им общества была одинаково ненавистна власть чистогана, растлевающая сердца миллионов людей. Всех, кто находился под властью золотого тельца.
Самое разительное, что в бурлящей суете столицы Франции, в парижском котле непрерывного, денно и нощно длящегося показного веселья, в эйфории шума, грохота непрекращающегося ни на миг потока развлечений, находясь в числе действующих лиц этой поистине европейской грандиозной по количеству актеров человеческой комедии, они все же были до ужаса одиноки.
Дикий и угрюмый Ван Гог гордо не скрывал своей отторгнутости. Он, стиснув зубы, рвался к намеченной цели.
Лотрек никому не собирался демонстрировать свою беду. Он носил маску циничного и беспечного весельчака и ревниво оберегал эту роль. Но от этого бытие его не становилось уютней. Это был секрет. Тщательно хранимый.
Меру тоски Ван Гога можно ныне определить по его многолетней переписке с братом Тео.
Тулуз-Лотрек говорил о себе и об искусстве: «Вы ничего не знаете и никогда не узнаете, вы знаете и узнаете только то, что вам захотят показать!
Но ведь картины внешне немы… И можно лишь догадываться о многом, происходившем за пределами холста.
И, однако, есть путь для более полного осмысления произведения искусства, а значит, и для более широкого и осознанного приобщения к миру прекрасного.
Казалось, что может быть яснее и понятнее серафической прозрачности шедевра, предстающего перед нашим взором?
Картина… Строго ограниченная рамой, помогающей сфокусировать внимание, и показывающей нам границу обозреваемого фрагмента жизни. Затем сама живопись большого художника говорит с тобою предельно четким и доступным языком пластики и цвета. Всей этой задаче любой крупный мастер подчиняет композицию, колорит, рисунок. В них звучит как бы сама душа живописца. Как будто все, все обнажено, раскрыто перед зрителем…